Сначала я услышала имя: Иван Березкин. Потом под стать своему имени явился и сам Иван - кряжистый, круглолицый, в белом берете, смахивающем на поварской колпак, в белом переднике - весь припорошенный белой мукой. Он держал на вытянутой руке посудину из грубой глины - шамота, а в посудине - будто вылепленные из теста какие-то мелкие фигурки. Оказалось, что это краники для самоваров...
Я ждала, что, оставив краники, он уйдет заниматься своими делами, но он поставил посудину аккуратно в сторонку и принялся ждать, когда ставильщики заставят горн крупными вещами. Я не знала тогда, что человек в белом переднике и белом колпаке, обсыпанный мукой, - это и есть тот самый Иван Березкин, гений и король литейного дела. На короля Ваня похож не был.
Я спросила: почему он оставляет свою работу или не доверяет ставильщикам? Он сказал, что всегда свою работу ставит сам. И действительно, вскоре ставильщики расступились, сказали: "Ваня, давай!" И он внес свои краники в печь и принялся там устраивать их поудобнее.
Фарфор, разумеется, выпекают в печи не так, как булки. В частности, фарфор нельзя поставить в печь - и готово! Изделие оплывет, просядет, покоробится. Каждую вещь помещают в капсель, если это скульптура - ее страхуют подпорками, если ваза - обкладывают кольцами из шамота. Кольца разной величины - какие больше, какие меньше. На каждую вещь надо нарастить столько колец, чтобы она скрывалась внутри, как ядро в ореховой скорлупе. Если вы заглянете в печь, то не фарфор увидите, а одни лишь вот эти круги, одни лишь "строительные леса". Между этими строительными лесами и ходил Ваня Березкин, пристраивал свой товар. Так мы с ним познакомились.
Когда я спросила, как он попал из деревни Топалки, что в Калининской области, в Ленинград и укрепился тут в городской жизни, он усмехнулся и ответил: ехал бы прямо, да кобыла упряма.
В войну Ваня Березкин, как кончил пять классов, так и пошел работать в сапожную мастерскую. Надо было себя кормить и матери помогать. Хорошо бы жить у отца, да нет его у молодца.
В районе и другие были сапожники, а все районное начальство только у Вани шило. Он кожи научился выделывать, сам делал колодки. Шили-то немного, а чинили помногу, из армии сапоги телегами возили - очень быстро снашивались на войне сапоги.
Молодец молодцом, а самому молодцу - тринадцать годов. Напарник, что постарше, посмеяться захочет: "Вань, чего это - стоят вилы, на вилах грабли, па граблях ревун, на ревуне сопун, на сопуне глядун, а на глядуне роща?"
Ваня и рот разинет. "Человек это, Вань. Сопун-то это нос, а глядун - глаза".
Ваня задумался. Хотя думать некогда. Молотком надо стучать. Между тем Ване не стучать молотком хочется. Его душой что-то непонятное завладевает, тоска по краскам, по зверям невиданным, по цветам, каких нет, по чему-то необычайному, но воли своей фантазии не дает, а наоборот, старается быть собранным и целеустремленным и энергичнее стучит молотком, отгоняя ненужные расслабляющие мысли о разных там художествах.
Он, как теперь сам говорит, очень много усердия отдавал на эти самые сапоги, ну и оно, конечно, окупалось. "Даже когда в 47-м году артель эту прикрыли, то я еще год по патенту работал, сам по себе".
Поговорка Вани Березкина: "Одна забота: работа до пота".
Отслужив армию, Ваня в декабре 52-го года вернулся в деревню к матери. Жили в деревне бедно. Он починил матери крышу, поправил забор, потом мать спросила, как дальше жить думает. В деревне оставаться он не захотел. А чего хотел - сказать не мог. И не потому, что сам не знал. Хотелось рисовать, но рисование - разве это работа? Надо определяться в жизни, ремесло выбирать, профессию. И он решил ехать к сестре в Апатиты. Мать обняла, наказала непременно заехать к дяде в Ленинград, посоветоваться насчет дальнейшей жизни, и он двинулся в путь. Дядя, человек обстоятельный, отсоветовал ехать в Апатиты. Разве здесь, в Ленинграде, работы мало? Дядя очень убедительно разъяснил ему, что в Ленинграде разных профессий не меньше, а может быть, и больше, чем в Апатитах. И выходило, что незачем ему ехать за семь верст киселя хлебать. Тем более что город Ленинград очень понравился Ване и он бы с удовольствием остался в этих замечательных своей архитектурой местах. Так и порешили: дядя пропишет Ваню у себя, а там Ваня оглядится, посмотрит, почитает объявления и выберет себе наиболее подходящее место.
Он пришел прописываться в милицию. Ему сказали, подождите в коридоре. Он сел и ждет. Выходит девушка и предлагает пройти к начальнику милиции. Входит. Начальник встречает вежливо, предлагает садиться и прямо с места, в бумаги не заглядывает: "Идите к нам работать". - "Кем?" - удивляется Ваня. - "Милиционером". Ваня задумался. Милиционером быть не хотелось. И он прямо сказал об этом начальнику. "А кем же ты хочешь быть? - спросил начальник. Ваня пожал плечами. - Вот видишь, сам не знаешь. Может, в тебе милиционер отличный погибает. Может, ты страж порядка в душе. Вот наши условия. Иди, подумай и возвращайся, быстро тебя оформим".
Ваня думал два дня. Нет, милиция ему не подходит. Он бы хотел чего-нибудь руками делать, а не с кобурой ходить. Так и сказал начальнику. Начальник рассердился: а ты знаешь, мы тебя не пропишем, если к нам не пойдешь работать! Так стал Ваня милиционером. Сначала его учили, потом выдали наган, одели в милицейскую форму и поставили следить за порядком на левом берегу Невы, неподалеку от завода имени Ломоносова. Ваня к своей новой должности отнесся добросовестно, как когда-то мальчишкой к шитью сапог. Охране порядка он отдавал очень много усердия, что не прошло незамеченным мимо начальства. Начальник управления милиции Соловьев пожал ему руку и вручил сто рублей премии.
"Помни, Ваня, в жизни есть место подвигу". От этого поощрения Ваня еще зорче стал следить за порядком. Он ходил взад и вперед по своему району и всегда был на страже. Лишь иногда он забывал про порядок - это когда мысли о рисовании (или, как говорит сейчас Иван Березкин, "о художестве") приходили к нему в голову. Тогда в Ване появлялась какая-то меланхолия, он переставал быть подтянутым и молодцеватым милиционером, а становился мечтателем, его глаза устремлялись куда- то в небо, он сбивался с четкого шага и даже позволял себе присесть где-нибудь в скверике под сиренью и отдаться во власть воображения. В такие минуты все сходилось в его душе: и леса, в которых прыгают белка и заяц, и звуки тетеревиного тока, и замечательная архитектура, которая вокруг Вани, и молодость его самого, его сила, свежесть, многие его силы, которые переливались в нем, - все это сплеталось в Ваниной душе, и он сидел, не двигаясь, где-нибудь под рябинкой или сиренью - в нарушение, конечно, милицейского устава, который предписывал все время ходить и зорко наблюдать по сторонам.
Справедливости ради скажем, что случалось это редко. Ваня отличался большой силой воли и умел обуздывать свое воображение. А если бы у него не было силы воли, то, может быть, он бросил бы все и пошел учиться на художника. Но делать то, что хотелось лично ему, Ваня считал большим эгоизмом. Он все время помнил слова Соловьева и старался быть самым лучшим милиционером. Все, что этому мешало, он безжалостно отсекал. Бороться с собой, однако, особенно трудно становилось в белые ночи. Почему-то именно в белые ночи разные необузданные желания проявлялись с особой силой. И все эти желания не к чему-то вещественному, не к квартире, деньгам и всему такому, а к художественному, прекрасному, по которому с детства томилась Ванина душа.
Белая ночь стояла над Ваней, не убывая и не прибывая. Молочное мерцание разливалось вокруг и смягчала очертания домов, набережных, мостов. Молоко белой но ни пролилось и в Неву. Вода замедлила свое течение. Она несла на своих берегах город, как призрачный корабль. Ване казалось, что он движется вместе с набережной вдоль неподвижной речки. В два часа ночи, выйдя к Куракиной даче, Ваня встретил знакомого милиционера, дежурного на соседнем участке. Они присели покурить. И вдруг - длинный свисток. Длинный свисток - это значит: готовься к задержанию. Свистели с Ивановской. "Вот что, - быстро сообразил Ваня, - ты забирай к Володарскому мосту, а я - на Бабушкина". И как только Ваня выбежал на указанную им самим улицу, он увидел преступника. Тот бежал прямо на него. Ваня присел за куст, расстегнул кобуру, достал наган и спрятал его за пазуху. Как только бежавший поравнялся с кустом, Ваня с криком "Стой!" вынырнул из-за куста. Преступник не растерялся. И не испугался. Он первым делом рванул Ванину кобуру, рассчитывая вооружиться сам, а Ваню обезоружить. Но Ваня в ответ выхватил из-за пазухи свое оружие и схватил преступника левой рукой. Однако преступник тоже не зевал. Он оказался очень упитанным и здоровым, как потом выяснилось, в колонии, отбывая срок, поваром работал, а на свободе еще свою силу и упитанность не растерял, тогда как Ваня питался на свои трудовые и в смысле упитанности и общего веса преступнику намного уступал. Когда преступник вырвался от Вани и побежал со скоростью, превышающей все олимпийские достижения, Ваня бросился за ним, размахивая наганом. Мелькнула мысль, не пристрелить ли этого бойкого спринтера, ввиду его слишком явных спринтерских успехов, но эту мысль усилием воли Ваня обуздал. Он, наоборот, подстегнул себя и настиг наконец преступника. Во время потасовки, которая затем последовала, Ваня подумал, что уж слишком страстно борется за свою победу этот неизвестный спринтер, слишком яростно для невинного человека или даже для не очень виновного. И в потасовке Ваня опять проиграл Он опять в роли догоняющего. Тут Ваня подумал о том, что преступник может уйти, и остановился: "Стой, стрелять буду!" Он сызмальства охотился на зайцев и тетеревов. Выстрелил и попал в руку. Преступник не от боли упал, а от страху. Ваня подошел к нему, встряхнул и приказал: "Поднимайся!"
Когда в больнице он сдал преступника на руки дежурному врачу, покончил с формальностями и вышел на улицу, над Невою как раз сводили мосты. В 32-м отделении милиции, куда он вернулся сдавать дежурство, сидели двое потерпевших: муж и жена. Они излагали дело о краже, а преступник уже был обезврежен. Так Ваня Березкин стал образцовым милиционером, а история задержания им опасного преступника-рецидивиста стала хрестоматийным примером правильного применения оружия в той самой школе, где он учился.
И все-таки он стал не милиционером. Его спокойной милицейской работе мешало то, что в зоне охраняемого им порядка находился завод имени Ломоносова. И всякий раз, когда он проходил мимо, мысли его, ясные и отчетливые, как и подобает мыслям образцового милиционера, приходили в некоторый беспорядок и в душе появлялось какое-то смятение. Ему хотелось остановить свои милицейские обходы и зайти на завод посмотреть, как появляются на свет те высокохудожественные вещи, которыми он любовался иногда в магазине на Невском проспекте. И тут подвернулся случай.
Будучи в гостях у двоюродной сестры, он услышал, как сестра обмолвилась о незнакомом ему Василии Николаевиче Петрове, что с завода имени Ломоносова. Тут уж Ваня выпытал у сестры, что это за Василий Николаевич, и понял, что этот Василий Николаевич - самое подходящее лицо для той большой перемены жизни, какая давно назревала.
А надо сказать, что к тому времени Ваня жил в общежитии завода "Большевик", На заводе "Большевик" жена Вани работала крановщицей. Ведь за всеми дежурствами, за устранением мелких и крупных правонарушений у Вани проходила, может быть, не такая яркая, не отмеченная наградами начальства, но для самого Вани довольно важная личная жизнь, к которой Ваня относился с большой ответственностью. В результате такого ответственного отношения к своей личной жизни и оказался Ваня Березкин со своей молодой женой в общежитии "Большевика". Впоследствии к ним присоединились новорожденная дочь и мама Вани, та самая, которая спрашивала когда-то, как он собирается устраивать свою жизнь. Жили они в шестнадцатиметровой светлой комнате и жизнью своей были очень довольны, гак как Ванина жена очень скоро смогла занять место на своем кране, не боясь, что с дочкой приключатся какие-то заболевания. Здесь она вполне доверялась Ваниной маме.
Правда, в этой же комнате жида еще одна семья, и у той семьи, как и у этой, произошло почти в один день радостное событие: рождение еще одного жителя планеты. Но то, что в одной комнате жили две семьи, было явление временное. Именно так это и рассматривал Ваня Березкин.
Он к тому времени уже беззастенчиво рисовал красками на холсте. Он считал себя вправе давать волю своей фантазии, поскольку был уже уважаемым милиционером и семью свою обеспечивал неплохо. Другое, что он к тому времени делал очень искусно, - это ковры из шерстяных ниток. Нарисует рисунок, перенесет на основу и расшивает шерстяными нитками. От этих ковров комната в общежитии приобрела образцово-показательный вид, и всякий, входя в нее, радовался. И Ваня, когда смотрел на ковры, радовался. Он больше не тосковал о художественном. И все же, если бы можно было весь рабочий день делать что-нибудь такое, художественное, он бы радовался еще больше.
Вот почему он и упросил сестру познакомить его с Василием Николаевичем Петровым. Василий Николаевич работал литейщиком больших форм. Он отливал только крупные предметы: вазы, большую скульптуру. Он работал уже лет 25 и, хотя приобрел тяжелое заболевание, свою работу уважал и относился к ней с почтением, Ваниному интересу он в душе обрадовался, потому что, ввиду его преклонного возраста, самому Василию Николаевичу пора было уже давно иметь учеников, и ученики были, но все попадались непутевые и долго на заводе не держались. В Березкине же Василий Николаевич усмотрел основательность и серьезность и подумал: такой не уйдет, из такого будет толк. Ваня же увидел работу Василия Николаевича и совсем охладел к своим милицейским обязанностям.
У Василия Николаевича на поворотном круге стояла высокая - вполовину Ваниного роста - ваза. Василий Николаевич запустил поворотный круг, и с пчелиным жужжанием ваза закрутилась перед ним. Он только шкурками в обеих руках бережно оглаживал вазу, и бока ее, горловина выравнивались, становились гладкими, из-под шкурки летела белая мука, припорашивая все вокруг: полки, круг, белый берет Василия Николаевича, его белый передник. Когда он остановил круг, Ваня дотронулся до вазы. Ее бока были теплыми, как тело живого человека. Он провел рукой и почувствовал округлую, мягкую форму.
Почувствовать рукой форму - это совсем не то, что увидеть глазами. Глазами ты только внешне видишь, одну только геометрию. А трогая, ты все чувствуешь: ее тяжесть, массу, теплоту ее материала, ее живые изгибы. Ведешь рукой - и не рука обводит форму, а форма перенимает движение руки, следует этому движению, закрепляет его. И когда ты отстраняешься и охватываешь вазу целиком, это уже не геометрия в пространстве, не пересечение окружностей, а след твоей руки, твоего движения, самого тебя.
Понял Ваня Березкин, что место в его жизни теперь не подвигам, а совсем другому - вот этому вращению на поворотном круге. Можно сказать, что и поворотный круг самой Ваниной жизни сделал виток и вынес Ваню совсем в другой мир.
Поговорка Вани Березкина: "Таланец - братец, а жребий - батюшка".
Конечно, уволиться из милиции было непросто. Он уже к тому времени не ходил в постовых, а сидел в своем 32-м отделении помощником дежурного, и расставаться с ним никто не намеревался. Все прекрасно понимали, что такие люди, как Ваня, не на каждом шагу встречаются, и со своей стороны чинили на пути Ваниного ухода всяческие препятствия. Но и Ваня со своей стороны, уже осознав устремления своей жизни, направил всю силу воли па то, чтобы приблизиться к созданию художественных ценностей. Сила устремления Вани Березкина оказалась больше силы сопротивления начальства. И Ваня пришел на завод учеником к Петрову.
Здесь, в самом начале пути ему сделали одно соблазнительное предложение. Жизнь как бы хотела испытать его твердость. Он сидел вечером в общежитии и, пристроившись на диване, писал масляными красками. Открывается дверь, и входит комиссия. Она пришла обследовать общежитие и вот выбирает из всех комнат комнату самой высокой культуры. И в этот момент перед комиссией предстает художник, который рисует картину. Один из членов комиссии интересуется: "Где же вы работаете?" - и получает ответ, что художник неделю как работает па заводе имени Ломоносова. "Приходите к нам,- радушно приглашает член комиссии, - нам на заводе как раз очень нужен художник. Будете заниматься наглядной агитацией. Зачем вам с вашими способностями работать учеником у литейщика, если вы можете кисть сделать орудием своего производства?" И тут же на холсте карандашом член комиссии чиркнул телефон, где можно превратить кисть в орудие производства. Предложение было соблазнительным. Ваня как ни уклонялся глазами от телефона, а мысль, что он в двух шагах от своего счастья, не давала покоя. Ведь он мечтал стать художником. А тут предложение, зовут. Это ведь какая замечательная жизнь откроется! Рисуй себе целыми днями, а тебе еще и деньги будут платить. Но здравый смысл остановил Ваню. Поговорка Вани Березкина: "От шаты да баты не будем богаты. Рад бы душой, да хлеб этот чужой".
Немного поучился Ваня у Василия Николаевича. Заболел тот. Пришлось Ване одному отливать вазу, потому как сделанная Василием Николаевичем ваза дала при обжиге трещину.
Здесь в рассказе об Иване Березкине наступает небольшой перерыв, во время, которого я предлагаю послушать, как звенят вазы, кувшины, блюда, скульптура, когда ударяет по ним Ваня костяшкой указательного пальца.
Вот они стоят в мастерской, где пронеслась метель и на всем - на полу, на длинных деревянных лавках, па полках, на низких подоконниках - везде неосязаемый след белой метели.
Но с метелью связано представление о морозе. А это - жаркая метель. Белый, как снег, фарфор связан с огнем, с печью, с жаром. Рядом с мастерской - сушильня, комната, где стоят небольшие печи - не для полного, настоящего обжига, а для предварительного подсушивания, подвяливания вещей. (Вот где можно пить настоящее топленое деревенское молоко. Ваня ставит его прямо в бутылках в печь, и через два часа горло бутылки стягивает золотисто-коричневая пенка.) Жаркий дух сушильни передается в мастерскую. Здесь так тепло, что сравнение с метелью, наверное, неудачно, но другого я не найду. Еще одна неточность: метель - белая. Ее белизна сходна с белизной молока в бутылке, которую Ваня ставит в печь, и с белизной фарфора, когда он выходит после глазурования из обжига. А здесь, у Вани, метель не белая, а серая. Все не чисто белое, а с серебристой паутиной, все беловатое, потому что первоначально фарфор не белый, а серый. Трудно узнать в угрюмых, сезанновской тональности сырых вещах будущие вазы. Ни свежести, ни сияния нет в тяжеловесных и покуда мешковатых младенцах. Они отправятся сейчас в соседнюю сушильню, ту самую, от которой несет в мастерскую теплом, там стенки сосуда подсохнут, истончатся, приобретут первоначальную твердость и станут звонкими. "И глиняный сосуд узорный погибнет в алой пасти горна, отмечен трещиной позорной, иль прочность обретет". Из сушильни Ваня возьмет в мастерскую те вазы и блюдца, которые уже "обрели прочность". Но как узнать: действительно ли обрели они прочность или где-то в глубине затаилась трещина? Вот тут и начинает Ваня Березкин постукивать по стенкам. Тут и раздаются первые звуки дуэта - на легкое касание мастера сосуд отзывается чистым и ясным звуком. У каждой вещи свой звук, свой голос. У плоского блюдца - высокий и сухой, у большой вазы - глубокий, виолончельный, у вазы поменьше - звонкий, как пение флейты. Но каждый звук - полновесный, цельный, собирающий воедино звучание всей поверхности. Там же, где вещь отзывается переливчатым журчащим звуком, где каждая ее часть отзывается своим быстро нагоняющим один другой звуком, тренированный слух улавливает зарождающееся дребезжание, распад звука. А за распадом звука последует и распад материи. И вот крупная, уже утратившая от обжига сырую рыхлость, подтянувшаяся в проблесках будущей элегантности, посветлевшая (хотя еще далеко до яркой белизны) ваза снимается с деревянной полки, и па ее покатом женственном оплечье возникает метка, обрекающая ее на уничтожение. Правда, до этого рука мастера окунет беличью кисть в керосин и проведет кистью по месту предполагаемого изъяна, чтобы убедиться, что слух не подвел его. И тогда станет видимым на окрасившейся в желтое поверхности крошечный волосок, будто упавший из кисти. Слух не обманул.
Если случалось вам видеть когда-нибудь настройщика за работой, то вы вряд ли забудете встревоженное выражение внимания не только в лице, но и в фигуре. Ни у кого из людей, причастных к музыке, - ни у дирижера, ни у музыканта, не говоря уже о самых рафинированных слушателях, - не встретишь такой встревоженной сосредоточенности и такого жадного вслушивания. Помню, как на вечере старинной музыки в антракте в опустевшем зале ползал, наклоняя ухо к клавесину, старик настройщик, и было непохоже его вслушивание в дребезжащие, срывающиеся, как подтаявшие сосульки, звуки на вдохновенно-мрачное покачивание, с каким слушал бы сам артист, и на полное сдержанной экзальтации внимание зала. Мне показалось, что эти клавесинные звуки для того существуют, чтобы петлять в ухе, заросшем седым пухом и отвердевшем от внимания. Я даже видела, как вкатывается по изгибу ушной раковины звук и, стукнувшись о барабанную перепонку, дребезжаще рассыпается. Это потому, наверное, что настройщик оперировал в своем слушании не частями произведения, не частями частей и даже не созвучиями, а отдельными звуками. Он работал на крошечном пространстве одной ноты. Это было его особенностью. Он не оперировал, как мы, вещью в целом или хотя бы ее частью, а лишь микроскопическим кусочком, и это придавало ему выражение особенной углубленности и особенного внимания. Но при чем тут клавесин и настройщик?
Ваня Березкин напомнил мне настройщика, когда, склонив ухо к вазе, простукивал ее и ваза отзывалась чистым и цельным звуком.
Ремесло Вани Березкина - музыкально. Это - не в одной лишь точности глаза и в телесных прикосновениях к материалу, в осязании его, это - в звучании, сопровождающем работу. Заходя в мастерскую, еще не видя скрытого перегородкой мастера, по звуку можно догадаться, чем он занимается. Пчелиное жужжание мотора - значит, ваза вращается на поворотном круге, а Ваня оглаживает ее бока шкуркой, выравнивая форму. Мягкий, но тяжелый приглушенный звук - это льется жидкая, как сметана, фарфоровая масса. В этом, собственно, начало работы. С этого начинается будущая вещь.
Вот у вас в бадье - жидкий фарфор, а перед вами - форма. Что это такое - форма? Да, гипсовый футляр, саркофаг, из которого вынесли мумию. Саркофаг пуст. Налейте в него шликер, дайте ему застыть. Шликер переймет форму, там, где горло, наберется узкое горло. Оно перейдет в округлые плечи. Плечи - в стройный торс, торс - в основание. Ваза будет замурована в форме, как мумия в саркофаге. Значит, надо начать с того, что налить массу в форму. Нужно поднять ведро со шликером и аккуратно влить в футляр. Ничего сложного, казалось бы, но вот особенность: в том месте, где струя ударяет в дно или в стенку, возникает рубец, шов ("палка", как называет это литейщик). Она не исчезнет от обжига. У вас ваза выйдет в рубцах. И здесь заключен первый секрет профессии: чтобы масса распределилась равномерно, надо крутить форму.
Вот еще о чем следует сказать: чем белее фарфор, тем он капризнее. Ведь от содержания глины зависит цвет фарфора. Больше глины - прочнее, увереннее фарфор, темнее его цвет. Меньше глины - белее, чище фарфор, более хрупкий, ломкий черепок, капризнее его поведение. Справиться с капризной массой в мелких вещах можно. В больших - труднее. Вот почему большие, крупные вещи темнее, чем мелкие. При работе с большими вещами мастера ожидает больше неожиданностей. Вспомните, что, показывая Качалову Севрский завод, управляющий особенно гордился величиной ваз и скульптуры. Вспомните, что и перед Виноградовым второй после разгадки секрета массы стояла задача создания больших вещей, с чем он долго не мог справиться.
Есть множество тонкостей в именно этой узкой задаче. Об одной я сказала: избежать рубцов, язв. Вторая - в теле вазы фарфор распределяется неравномерно. Основание вазы плотнее, массивнее. Чем выше, тем легче и тоньше масса. Ваза облегчается к горловине, к своему началу, к той точке, с которой начинает ваш взгляд охватывать предмет, схватывать его форму. Взгляд увлекается вниз. Он соскользает с горла по крутым плечам к тяжеленькому основанию. В капле большая часть воды устремляется в основание. Не знаю, какие тут физические законы, но как совершенна форма капли! Как совершенна ваза вот таким же сбеганием массы сверху вниз, переливом излишка из легкого, тонкого горла в широкое устойчивое основание! Не знаю, что тут возникло первым - технология ли произвела на свет красоту или красота технологию. Дело в том, что сырое, еще подвижное основание должно выдержать давление горла и оплечья вазы, а для этого оно должно быть прочнее, толще, чем верхняя часть, - попробуйте не выдержать соотношения, и ваза просядет, скривится, если не развалится вовсе. Вот и родилась эта идея сбегания, облегчения кверху. Отсюда и другой секрет литейщика, секрет выращивания более толстого черепка внизу. Шликер из вазы сливают не сразу, а по частям. Вот залили вы гипсовую форму (саркофаг) и через несколько минут, скажем минут через 20-25, отворили проделанное снизу формы отверстие и слили немного. Ровно столько, чтобы жидкость опустилась ниже горла. Таким образом, в горловине у вас черепок больше не наращивается. Шликера там нет. А ниже - еще идет, кипит работа, образуются, растут, сцепляются плечи вазы. Прошло еще 10 минут, открыли пробку, схлынул шликер в подставленное ведро, ровно столько, сколько вам надо, чтобы жидкость опустилась до боков, и снова идет работа, наращиваются, утолщаются бока, а оплечье вазы тем временем подсыхает. Ровно на 10 минут старше оно горловины, на 10 минут плотнее, толще. Дольше всего удерживается шликер в основании вазы, потому дно и толще всего. Но вот шликер слит. Теперь надо заделать дыру, сквозь которую изгонялся из вазы лишний фарфор. На время, пока сливался шликер, дыра была заткнута деревянной пробкой. Теперь пробку вынули, и надо превратить основание вазы в идеально ровную поверхность. Два неуловимых движения - и мягкая фарфоровая пробочка из густой, похожей па тесто массы, готова.
Она как будто ниоткуда появилась в Ваниных руках. Окунул ее в ведро с жидким шликером, и ни одна капля не успела упасть с пробочки, а она, подцепленная длинным стеком, уже вонзилась через горло вазы в ее дно. Если вы взглянете в вазу уже готовую, вы тщетно попытаетесь различить след пробки.
Хочется сказать: ваза вчерне закончена, но правильнее сказать: ваза начата. В сердцевине гипсового саркофага уже заключено ее мерцательное тело: оно будет подсыхать, стягиваться, уплотняться, в нем начинается движение, первые неслышные удары пульса. Если посмотреть в этот момент на форму со стороны, то ничего подобного не увидишь. Никакого мерцания, движения и жизни. Напротив, в форму (этот самый саркофаг), состоящую из кусков (ведь вазу потом надо вынуть), сейчас загнаны грубые железные скобы. Эти скобы стягивают куски формы. Таким образом, форма, и без того тяжеловесная и грубая, ощерилась железными шипами. Под грубой этой оболочкой, вмурованная в толщу гипса, лежит фарфоровая ваза.
Мастер вытаскивает скобы, осторожно вынимает из формы кусок, и лепесток горла появляется на свет. Другой кусок, третий - и вот уже глазам предстала вся ваза. Если сейчас попробовать постучать по ней пальцем, ваза рассыплется, как рассыпаются детские песочные куличи, вынутые из формы. Понятными становятся слова Вани Березкина: "Я ребенка своего так не носил, как вазу несу. Она сырая. Взял, где не положено, - вмятина. Вмятину можно зачистить, но трещины уже не миновать. Вот и идешь - не дышишь".
Странного цвета эти вазы. Такого цвета бывают дети в момент рождения. Лиловые от еще неосвоенной способности самостоятельно дышать. Тут приходит черед того самого сушила, что подле мастерской. Оттуда, из сушила, Ваня возьмет вазу через три-четыре дня.
Теперь черед глазури. Именно глазурь придает блеск, сияние и чистоту фарфору. Но не сразу. Когда мастер ровно и аккуратно покроет вазу из пульфона глазурью или просто окунет ее в чан с глазурью, никаких особенных изменений с вазой не произойдет. Подсохнув, она станет белей и припудренней. Глазурь лежит на вазе тонким слоем пудры. Вот тут уж мастеру надо проделать путь длиннее, чем в соседнюю сушильню. Надо нести вазу к горну (в горно - говорят литейщики), спускаясь по лестнице вниз. Неудачно шевельнулся, смазал пыльцу - нанести глазурь кистью уже невозможно, будут видны полосы. В горне ваза стоит дня три-четыре. Не так велик обжиг, как медленно разогревается и остывает печь. Лишь когда печь остынет и размуруют ее вход, тогда Ваня Березкин войдет внутрь, чтобы, сняв аккуратно кольца, вынуть вазу из капселя и отнести в художественную лабораторию для росписи. Теперь уже за вазу можно не бояться. Огонь закалил ее стенки, сделав их прочными. И ваза теперь стала белой, праздничной.
Иван Березкин несет вазу через двор, в ее сверкающих боках отражается небо, проплывают облака, и ваза в этот момент нравится Ване больше, чем когда ее украсят живописью. Ее белизна напоминает снега, укутывающие деревню его детства, и дымы, неподвижно висящие над избами, столбом уходящие в высокое небо, и белизну белья, застывшего на веревке во дворе, и сахарные кристаллы инея па оконном стекле. Ее свежесть доносит до него бодрящую прохладу весеннего ветра, сырого и быстрого, и прозрачную чистоту тающего льда в деревянной кадушке возле дома в Тополках. И таким образом получается, что Ваня Березкин приближается к родине своего детства и ко всему, с чего он когда-то начинался.
"Вот как хорошо, - может кто-нибудь сказать, дойдя до этого места, - человек нашел себя, и это очень приятно". Может даже возникнуть впечатление, что это на редкость приятная работа, в которой много поэтичного и красивого. Действительно, работа эта очень поэтична, но лишь на наш, посторонний взгляд, на взгляд дилетанта, того самого слушателя, что сидит в первых рядах партера. На взгляд же самого мастера (на взгляд настройщика) это очень тяжелая работа, и - было дело - мастер даже подумывал о том, чтобы оставить ее. На одну большую вазу уходит 24 ведра шликера. В ведре - 20 килограммов. А за день Ваня заливает не одну, а пять-шесть, а то и больше ваз, не считая плоских вещей. Три тысячи килограммов поднимает Ваня за день. Правда, заливает он не каждый день, но в другие дни переносит вазы из одного места в другое, да не одну лишь вазу, а с тяжеленным капселем. И надо ли удивляться, что тяжелый радикулит уже давно мучает мастера. Но тяжесть - это лишь одна сторона дела. Другая - это пыль, которую Ваня глотает.
Что же удерживает его на этой именно работе? И почему, хоть появлялось у него дважды желание уйти, он все же не уходит вот уже двадцать пять лот. Странность это или нет?
Оставим в стороне достаточно затертое понятие призвания. Ведь в конце концов свою тягу к искусству Ваня мог реализовать каким-нибудь более легким способом. Что удерживает худенькую, болезненную Ирину Трумпит, которой приходится поднимать не такие, конечно, как Березкину, но тоже внушительные тяжести, вдыхать едкую белую пыль, пытаясь победить ее обязательной в обеденный перерыв бутылкой молока? Удерживает то, что это есть единственное в их жизни дело, которое они познали в совершенстве и достигли в нем больших высот. Здесь, на этом месте, Ваня Березкин, Ирина Трумпит, Аня Павлова - единственные. То, что умеет и может каждый из них, не может никто другой.
Пришел заказ из Англии на десять скульптур танцующей Улановой - Ирина Трумпит откладывает на месяц отпуск, потому что она "специалист по Улановым", Заказала Федеративная Республика Германии двадцать фарфоровых самоваров (скульптор А. И. Борисов) - их некому делать, кроме Березкина. Эти люди овладели самым высоким мастерством в своем деле и достигли положения. Заметьте, речь идет не о внешнем положении, не о зарплате, а об одном лишь внутреннем сознании незаменимости и высокой значимости своей личности. Человек хочет быть личностью. Березкин не отдает своего права быть именно Березкиным, а не неким затерявшимся иксом-игреком. Он не меняет это право па материальные ценности. Повод для размышлений социологу. Разве не встречали мы кандидатов наук, перевозящих мебель в Трансагентстве? Или инженеров с дипломами, работающих слесарями в фирме "Невские зори"? Это что же, все плохие люди, которые деньги почитают превыше всего? Нет. Это люди, у которых по тем или иным причинам неудачно сложились отношения с избранным делом, именно неудачники, духовный капитал которых в их профессии достаточно низок. Там же, где духовные вложения велики, где моральные акции человека стоят высоко, там профессии так легко не меняются. Такой вот "идеалистический" взгляд на вещи приобретаешь, наблюдая за Иваном Березкиным. Начинаешь думать о примате духовного начала.
А есть па других фарфоровых заводах такие вот Вани Березкины? Достаточно ли типичный описан случай?
Нет, случай описан не типичный. То есть в широком, общечеловеческом смысле - как человек, нашедший свое место в жизни, - это случай, может быть, и типичный, но в узкопрофессиональном смысле - нет. Нет такого Вани Березкина, как нет такого производства - большие вазы, большая скульптура, большие блюда. Нет такой Иры Трумпит или Ани Павловой, как нет и такого производства - небольшая скульптура, небольшие, сложной конфигурации вазы. Нет ни на одном заводе такого живописца, как Александр Волков, потому что нигде не делают миниатюры на фарфоре. И здесь можно сказать: вот какое особенное производство на заводе и какой особенный завод. Это верно, как верно то, что завод особенный до тех пор, пока работают на нем такие особенные люди: Воробьевский, Олевская, Борисов, Березкин, Трумпит - всех не перечислить. Эти люди способны выучить, пристрастить к своему делу десятки других. Они способны стать основой более широкого производства шедевров. Если же производству будет угодно выпускать лишь копеечные чашки, если производство будет носить массовый характер - сами березкины додержатся до пенсии, но новых, молодых березкиных они па свет не произведут. И прервется традиция, и позабудут то, что знали, и даже если захотят потом сделать вещь неординарную, никто не будет знать, как ее сделать. А пока живы люди, умеющие и знающие, как это делать, производство таких вещей должно расширяться, оно должно стать для завода профилирующим, должен расширяться круг людей, производящих шедевры.
Есть Красная книга природы. Но разве природа - наше единственное богатство? Охрана природы вызвана соображениями практическими - всякому ясно, что без чистого воздуха и без чистой воды мы просто умрем. Но мы не умрем без культуры. Однако каким будет наше существование?
Фарфоровый завод имени Ломоносова должен быть занесен в красную книгу национальных сокровищ. Он - наше национальное достояние.