|
Сюжет для производственного романаСюжет для производственного романа Ночью 25 ноября 1741 года по пустынным улицам Петербурга мчались сани. На запятках вместо лакеев стояли представители двух знатнейших фамилий - Воронцов и Шувалов. Они везли обмирающую от страха цесаревну к казармам Преображенского полка. Цесаревна сжимала в руках серебряный крест ордена св. Екатерины и молилась. Она дала обет отменить смертную казнь в случае успеха переворота. Перед съезжей избой лошади остановились. Караульный схватился за палочки, чтобы ударить в барабан и пробить тревогу, но стремительно выскочивший из саней домашний врач цесаревны ударом кулака прорвал барабан. Из саней, подоспевших следом, высыпало тринадцать гренадеров. Они рассыпались по избам, и через минуту около трехсот заспанных солдат стали перед санями. Из саней сошла на снег будущая императрица. - Узнаете меня? Знаете, чья я дочь? - Как не знать, матушка. - Готовы ли вы защищать мои права, пойдете ли за мной? Целуйте крест, клянитесь мне в верности. Когда они шли к Зимнему: Елизавета впереди, окруженная несколькими дворянами, следом лейб-компанцы, то, говорят историки, снег был так глубок, что Елизавета сама ИДТИ не могла, ее взяли на руки и понесли. Может быть, дело не в снеге, а в страхе. Страх был велик. Ноги подкашивались. К власти она не пришла. Ее принесли к власти. Драма, начавшаяся в казарме, заканчивалась во дворце, где из теплых постелей извлекали прежних властителей России. Елизавета вышла на балкон. Несмотря на ранний час, заснеженное поле перед дворцом было заполнено народом. Елизавета держала на руках низложенного императора. Ребенок улыбался. Ему предстоял каземат Шлиссельбурга, безумие, насильственная смерть. Улыбалась и Елизавета. Она хотела царствовать. Слишком долго носила она дешевые платья из белой тафты, подбитые черным гризетом. Так начинался новый век. Век роскоши и удовольствий. Самыми популярными людьми стали торговцы модными товарами, учителя танцев, ювелиры, придворные живописцы. В моду вошли повара. Главный повар Фукс получил чин бригадного генерала и жалованье 800 рублей в месяц. (Для сравнения: за двух несовершеннолетних крепостных девок, согласно купчей 1710 года, заплачено было три рубля.) Стали популярны опера и балет. После представления аллегорического балета "Радость русского народа при появлении его Астреи" в Академии наук была учреждена особая кафедра: аллегории. Россия представлялась Елизавете декорацией, в которой отныне и навсегда будет разыгрываться праздник ее жизни. Эта декорация должна быть пышной, великолепной, ослепительной. Если для умножения великолепия следует возвести дворцы, каких не было, - они будут возведены. Их украсит позолота столь обильная, что послы иностранные рты поразевают. Венецианское стекло и зеркала, китайские шелка, брюссельское кружево, французские гобелены, итальянский мрамор - со всех концов света потянутся караваны судов, груженных товарами для русского дворца. Но почему со всего света? Разве сама Россия не может делать стекло, не хуже венецианского, шелк, не хуже китайского, бархат, не хуже английского? С 1752 года в Астраханской и Оренбургской губерниях принимаются разводить шелковичных червей. Фабрики шелковых чулок поставляют императрице 100 пар чулок ежегодно. Рабочие Ивков и Водилов, посланные еще Петром I во Францию, открывают в Москве фабрики бархата и тафты, за что награждаются производством в поручики. Капитан Лакостов получает чин майора за то, что пустил бумажную фабрику, а крестьянский сын Акинфий Демидов производится в действительные статские советники за развитие металлургических заводов на Урале. Ломоносов, предложив открыть хрустальный завод, получает 40 тысяч рублей ссуды. Предпринимательство поощряется. В 1751 году сенату было представлено прошение крестьянина Леонтия Шамшуренкова. Он изобрел автомобиль. Автомобиль мог двигаться и подниматься па довольно крутые возвышенности. На его постройку изобретателю требовались пятьдесят рублей. Изобретатель просил выпустить его из тюрьмы, где он сидел вот уже пятнадцать лет в ожидании, когда его вызовут свидетелем по пустячному делу. Поскольку автомобиль - предмет роскоши, изобретателя из тюрьмы выпустили, и он за пять с половиной месяцев действительно построил автомобиль, хотя и вышел из сметы, превысив ее на сорок рублей с пятью копейками. Действующий автомобиль представили императрице, а изобретателя опять посадили в тюрьму. Он вновь писал в сенат, предлагая на этот раз зимний автомобиль на полозьях, снабженный часо-верстным счетчиком и звонивший на каждой версте, но императрица, как видно, уже остыла к новинке и вернулась к прежнему способу передвижения: четверке цугом. Шамшуренков, видимо, был обречен умереть в тюрьме. Имя его теряется в архивах. Страсть Елизаветы к южным фруктам привела к тому, что между Москвой и Астраханью, а позже и Киевом был проложен почтовый тракт, так называемая "фруктовая почта". "Все было жертвовано настоящему времени, хотениям припадочных людей и прочим малым приключениям в делах" (Панин). Однако недостатки неожиданно оборачивались достоинствами: пристрастие к платьям рождало русскую мануфактуру, любовь к развлечениям - театр и поэзию, слабость к красивой декорации - блистательную архитектуру, а фарфоровая лихорадка - развитие фарфоровой промышленности. Что же это за "фарфоровая лихорадка"? Около полувека она уже сотрясала Европу с тех пор, как тысячи прозрачных, сверкающих белизной и яркой росписью предметов из неизвестного материала стали привозиться купцами и умножать великолепие дворцовых зал. Чашки из этого материала как нельзя кстати подходили к новым, модным напиткам: чаю, кофе, шоколаду. Тарелки, вазы украшали праздничные столы. Фарфор предпочли серебру и золоту. Купцы, ввозившие фарфор из Китая и Японии, богатели. Энергичный и предприимчивый дух коммерции осенил этот материал. Все, связанное с ним, легко превращалось в золото. Создание собственного фарфора сулило огромные барыши. В 1709 году алхимик саксонского короля Иоганн Фридрих Бетгер раскрыл, наконец, секрет фарфора, и была учреждена первая в Европе фабрика фарфора в Мейсене. Оказалось, что фарфор не только материал для росписи, но и для скульптуры. Родилось целое племя пастушек и пастушков, дам и кавалеров, беззаботно демонстрирующих свою грацию с уверенностью, что эта хрупкая грация, от одного неловкого прикосновения разлетающаяся в куски, сможет противостоять шквалу времени, сметающему людей и государства. (И противостояла: до сих пор мейсенский завод работает на формах XVIII века, победное шествие нарядных амуров и пастушков продолжается.) Оказалось, что из фарфора можно делать не только посуду, но и футляры для часов, табакерки, курительные трубки, канделябры, люстры, шкатулки, оправу для зеркал, писать на нем картины, украшать туалеты фарфоровыми приборами. Оказалось, что фарфор можно вешать на стены, ставить на пол и па стол, носить в кармане атласных панталон, вставлять в мебель. Тут-то а началось настоящее помешательство. Желая непременно болеть общими болезнями со всеми государями, Елизавета постановила иметь свой собственный русский фарфор. ...На заводе мне сказали, что в архиве есть толстая папка, в которой "много каких-то документов". Я зашла в архив, и сотрудница положила на стол том гладких, как пергамент, бумаг. Были они писаны ровным, даже каким-то "машинным" почерком, так бесстрастно, как пишут переписчики, и первая из них определяла точное место, где стоять заводу. Вскоре я поняла, что это копии: указов, писем, прошений, докладов, снятые с документов XVIII века в конце прошлого века. От всех "ибо", "дабы" и "поелику" очень скоро забылось, что я сижу па первом этаже нового корпуса, а за окном бегают машины. И дело не в том, что так увлекают тяжбы из-за земли, и от какого камня считать в какую сторону, и какие глины откуда везти, а в магии языка, который одним своим течением, своей старинной неторопливостью, обстоятельностью замедляет стремительное время и обращает его вспять. "Сколько таких побродяг находится в свете, которые из ничего золото хотят делать, чистый порцелин составить обещаются, а сами ни основания, ни истинного искусства весьма не знают". Один из таких побродяг был "тайно похищен" из Швеции. В августе 1744 года грохот ревельской пушки возвестил прибытие в порт военной галеры. Следом управляющий кабинетом Черкасов получил от петербургского губернатора уведомление, что "порцелиновый мастер" из Стокгольма и "заморская мартышка из Амстердама" благополучно прибыли в Петербург и впредь до высочайшего повеления мартышка помещена на "зверовом дворе", а мастер - у архитектора Трезина на невских кирпичных заводах. Мастер Гунгер (названный впоследствии "побродяга") за несколько месяцев до этого на переговорах с камергером Корфом обязался "учредить в Санкт-Петербурге мануфактуру для деланья голландской посуды, також и чистого порцелина, как оный в Саксонии делается". До заключения этого контракта мастер помытарился по свету, работал в Мейсене, в Вене, в Венеции, в Стокгольме, где позолотчиком, где эмальером, и теперь очень рассчитывал осесть, остепениться и стать богатым. Богатым он рассчитывал стать благодаря тому, что многое видел на своем веку и кое-что помнил. Корфу понравилось честное лицо мастера. Он знал о настойчивом желании императрицы, хотел угодить ей и стремился наладить дело не мешкая. Гунгер получил 1000 червонцев "в подарок", 1000 рублей годового жалованья и согласился быть похищенным тайно, дабы шведы о побеге не пронюхали. Со шведами у мастера был контракт. Трезини (а на русский манер Трезин, как требовал величать себя архитектор) был настроен скептически: "Что будет впредь, какой от него плод, бог знает, и как слышно от некоторых людей, что был он в Гишпании, в Вене, а потом в Швеции, но нигде будто бы плода от него не принесено, а правда или нет, впредь подлинно окажется". Императрица была в ту пору в Москве. За амстердамской мартышкой она послала нарочного, кабинет-курьера Валуева. Заодно с мартышкой кабинет-курьер прихватил и "оного мастера". Последний сопротивлялся, ехать не хотел, ему по контракту положено жить в столице, но с ним не церемонились: в Москве ожидал с образцами белых глин Афанасий Гребенщиков, владелец фаянсовой фабрики. Гунгера велено было везти в Москву "без никаких ево отговорок". Лошади несли Гунгера в Москву, а па другом почтовом тракте на перекладных, в противоположном направлении, из Петербурга в Олонец мчался другой герой этого романа. Герой сей, не в пример страдающему одышкой обладателю апоплексического лица и порцелинных секретов, был молод, красив, здоров, словом, обладал всем, чем и должен обладать положительный герой. У него было достоинство, закономерное для современных романов, но крайне редкое в те времена: он был образован. Уже в шестнадцать лет он вошел в число двенадцати "наиспособнейших" студентов, отобранных Петербургской Академией наук, и тогда же отправлен в Германию в числе трех лучших. Двумя другими были Райзер и Ломоносов. Они занимались математикой, физикой, химией, философией. Не все, конечно, время. Порой они давали себе передышку и превращались в обычных молодых повес, отличающихся от немецких масштабами, размахом и мощью своего буйства. Они воздавали должное немецкому пиву и прелестям многочисленных "гретхен" и жадно глотали воздух студенческой свободы... После семи лет постижения всех немецких наук президент берг-коллегии писал: "Ни одного не знаю, который был бы ево, Виноградова, во всех частях горной науки чем перешел". Теперь он мчался в Олонец "к горным делам", в которых был "весьма потребен". Итак, одно из действующих лиц романа сидит в Москве, колдует над гжельскими глинами Гребенщикова, и уже в этом бесплодном колдовстве назревает начало конфликта. Но для того, чтобы конфликт разразился, нужно второе действующее лицо, нужен тот, кто сможет противопоставить бесплодному колдовству вдохновение и научный фундамент. А в этом смысле более подходящей фигуры, чем двадцатичетырехлетний Дмитрий Виноградов, не найти. И маршрут Виноградова должен скреститься с маршрутами Гунгера. Вот и появляется именной указ от 5 ноября 1744 года, согласно которому Виноградова из Олонца отзывают в Петербург для "порученного ему по указу ее величества некоторого дела". Из Москвы в Петербург с образцами глин тем временем возвращается Гунгер. Трезини, отправляя Черкасову "к столу ее величества" ящик спаржи, выращенной в царскосельской оранжерее, запрашивает барона, где он прикажет жить "мастеру Гунгеру и маркшейдеру Виноградову, которые ныне прибыли в Петербург". От Черкасова приходит приказ: отвести покои им на невских кирпичных заводах, там же сложить глину, которая из Москвы прибудет, там же начать нужное строение. Нужное строение - фарфоровый завод. Место действия: ветхая изба с дырявой крышей, прогнившим полом и неисправными печами. Место действия меняться не будет. Лишь изредка, когда выведенный из себя Гунгер поскачет к Черкасову, чтобы, выплевывая немецкие слова, бить себя в грудь и требовать условий для своей работы, только тогда появится контрастом великолепный дворцовый интерьер. А так: все та же изба. В избе двое. Один толстый, чистый, в коротких до колена атласных панталонах, в белом пудреном парике, весь еще необтершийся, в свежем своем заграничном лоске и самодовольстве, но уже несколько сбитый с толку неожиданным оборотом дела, сидит за столом и пишет Черкасову: "Чтобы сия фабрика желательный сукцесс иметь могла, то должно оную здесь в Санкт-Петербурге заложить, а не на таком месте, откуда ни весной, ни осенью ради непроходимой дороги с места сойти неможно". Это герой отрицательный. Он с самого начала пишет жалобы. Он будет писать их до самого конца. Второй герой - положительный - стоит возле окна. Не знаю, куда еще его можно пристроить. Положительный герой должен задумчиво смотреть куда-нибудь. Лучше в окно. Он должен думать большую думу о будущем завода, о развитии русской фарфоровой промышленности. Может быть, правда, он думает: эк, куда меня угораздило! Или что-нибудь по поводу малого жалованья. Но поскольку читать мысли на расстоянии, особенно на таком большом - невозможно, то пусть он просто смотрит в окно или, задумавшись, ходит из угла в угол, Он ждет, когда будет закончена жалоба, чтобы взять ее и верхом везти в Петербург, в канцелярию. С жалобой он согласен. Избы стоят далеко, в десяти верстах от города, среди болот и грязи - какой из них завод! Гунгер настаивает па постройке каменного дома, с чего, по его мнению, и надо начинать, и Виноградов с ним согласен. Пока что они оба - герой положительный и герой отрицательный - преисполнены взаимного доверия и действуют заодно. Когда в просьбе им отказывают, они начинают долгие свои хлопоты по приспособлению изб под завод. Им дали двух печников и четырех каменщиков. Нужно выложить пол диким камнем, починить крыши, покрыть черепицей, поставить обжигательную печь. Нужно запастись сырьем; "наитончайшей" белой глиной, "наилучшим" кварцем и "самым белым" алебастром. Нужно получить оборудование: бочки для промывания глины, волосяные и шелковые сита, гончарные горшки, кремневые жернова и десять тысяч кирпичей для печи. Виноградов превращается в "толкача", в "добытчика", без которого ни одно предприятие не обходится. Сменяются дни, месяцы, каждый день Виноградову седлают лошадь, и он скачет в Петербург "выбивать" инструменты и материалы. Если он возвращается с пустыми руками, Гунгер недоволен. Он бегает по избе, мешает немецкие ругательства с русскими, тычет толстым пальцем в устало сидящего в углу Виноградова. С начала действия Виноградов изменился даже внешне. Пообтрепалась одежда, вывезенная из заграничных путешествий. Башмаки сносились и заменены русскими сапогами. Лицо осунулось. Однако подземные ключи душевной силы и энергии бьют вовсю. Разве что немного изменилось направление этого движения. Не все наружу, в действие, а кое-что в себя, в глубокие подпочвенные слои. Этот процесс с годами будет усиливаться и к чему приведет - увидим. Гунгер тоже изменился. Он поскромнел. И шейный платок завязан не так кичливо, и сам он немного растерян. Все в этой России оборачивается не так, как в Швеции, Вене или возлюбленной Саксонии. Конечные результаты со средствами совершенно не сообразуются. Хотят, чтобы был фарфор, а какими средствами его получать - знать никто не хочет. Вникать в дело не любят. Для него, Гунгера, это с одной стороны и неплохо: если бы вникали в дело, его, Гунгера, может и не пригласили бы. А поскольку в дело вникать не хотят, любят смотреть лишь на внешнюю сторону (указ об основании мануфактуры есть - теперь жди фарфора), то и на Гунгера хоть и хмурятся слегка за его назойливость (все он с просьбами и с жалобами), по принимают довольно милостиво. Но с другой стороны: если бы вникали в дело, то, может, как-нибудь общими усилиями дело-то и сладилось бы, несмотря ни на что. Но в дело вникать не хотят. Вот и выходит: с одной божьей помощью! Поначалу из двух действующих лиц Гунгер - главнее. Он распоряжается, уносит сырье к себе в "секретную камору", там смешивает, процеживает, сливает, пробует на ощупь, нюхает. Ведь именно он знает "секрет". Искренне ли ему кажется, что знает, или он сознательно завышает степень своей осведомленности - так и осталось неизвестным. Полагаю, он был убежден в том, что знает. У Льва Толстого в одном из писем встречается понятие: энергия заблуждения. Лев Толстой сетовал на то, что для начала работы у него не хватает энергии заблуждения. Энергии заблуждения у Гунгера хватало. Он был достаточно известным в Европе специалистом по краскам, работал бок о бок с создателями массы и был убежден, что его аккуратно организованная голова обязательно переработает все, что он где-то, когда-то видел и слышал. Святая вера в хорошую организацию своих мозгов привела Гунгера в Россию и свела его под одной крышей с малопонятным, хотя и прекрасно говорившим по-немецки молодым человеком. Виноградов - дело другое. Он был настоящим ученым. Сохранился фрейбургский архив Виноградова, записи лекций, обширные рукописи о плавильной науке, чертежи, рисунки. Сохранились аттестации и свидетельства немецких профессоров, характеризующие научную подготовку Виноградова. - Для Виноградова конечным результатом было создание фарфора. Гунгер при помощи создания фарфора намеревался достичь богатства, покоя на старости лет в родной Саксонии, в окружении любящего семейства. Разница конечных целей. Разница и душевных организаций. Одна проста, прочна, опирается на здравомыслие. Другая - сложная, с действующими внутри разнонаправленными силами. Почему я сужу, что разнонаправленными? Ну во-первых, происхождение: из семьи священника. Во-вторых, начальное образование: духовная семинария. В-третьих, на дворе XVIII век. По совокупности этих обстоятельств можно предположить, что он был глубоко религиозен. На это накладываются склонности естествоиспытателя. Увлечение физическими науками, приверженность Лейбницу. Поверх этого страстная проповедь естественного права и свободы человеческого разума учителем Вольфом, которая должна была - не могла не отозваться в душе ученика. На это - Россия с ее рабством. Виноградов, наслушавшись лекций Вольфа, вернулся в Россию, где люди свободно продавались и покупались, где были места, отведенные на рынке для продажи людей (сохранились до 1808 года), и средняя стоимость человека равнялась тридцати рублям. Графиня Салтыкова, жена фельдмаршала, носила парик и, желая, чтобы никто об этом не знал, держала своего парикмахера в клетке в течение трех лет. (К знаменитой Салтычихе эта Салтыкова отношения не имеет. Салтычиха - это превышение власти, а жена фельдмаршала - действия в пределах закона.) Незадолго до возвращения Виноградова Петербург был потрясен разразившимся "делом Ботта". Отголоски этого дела должны были непременно докатиться до Виноградова. Дело о заговоре (несуществовавшем) было сфабриковано при дворе, чтобы свалить всемогущего канцлера Бестужева. И вот па глазах у всех, на "театре" (хорошее название для эшафота), сооруженном перед зданием коллегий, жену виднейшего государственного деятеля раздевают догола, секут кнутом и, вырвав окровавленный язык, бросают его народу. Это - не крепостная. Это - одна из тех, кто сама расправлялась с крепостными. Виноградов вернулся в Россию, когда кровь казненных (Бестужева была не одна) еще не просохла на площади. Он по этой площади ходил. Нетрудно догадаться, что все это: европейское вольнодумие, русская религиозность, окружающее рабство,- все это сплавленное в пылкой, темпераментной и, может быть, гениальной душе, создавало нечто глубоко отличное от простейшей структуры искателя больших заработков. Кроме простоты структуры, которая охраняла Гунгера, создавая ему дополнительный запас прочности, было еще одно охраняющее свойство: Гунгеру было безразлично, что делается вокруг. Ему было небезразлично лишь то, что касалось его непосредственного дела, и тут он кипел, выходил из себя и брызгал слюной. Но если бы это дело какими-то магическими обстоятельствами шло быстро и хорошо, ему оставалось бы только наблюдать. Пожимать плечами, покачивать головой, посмеиваться - не больше. Для Виноградова же порученное действие было лишь отдаленным последствием всего того, что совершается вокруг. Как ученый он не мог не видеть мира в целом, а не отдельных только его сторон. Он умел сопрягать, связывать его составные и полагал свои собственные несчастья лишь частью общего горя. Он никак не мог отделить себя от окружающего, он был неотделим от тех, кто продавался на рынке, кто сидел в клетке и кому вырывали язык на "театре". И отсутствие порядка в деле "порцелинной мануфактуры" было отсутствием общего порядка. Граф Розенберг, представлявший в те годы при русском дворе интересы Австро-Венгрии, писал: "Нельзя себе представить, как здесь относятся к делам. Это превосходит воображение, и никто в мире не мог бы дать об этом приблизительного понятия". Это было написано в те дни, когда Гунгер и Виноградов готовились к первым "порцелинным пробам". Масса была готова. В печи трещали, разгораясь, дрова, а на столе лежала собственноручная записка Черкасова. "Или не иметь власти скудельник набрении", в переводе: "Разве не властен гончар над глиной?" Гордые слова апостола Павла из "Послания римлянам". Эти слова должны были быть начертаны на первом русском фарфоре. На другой стороне следовало написать: "Первое в России из земли российской..." Подчеркивалось, что русское и из русских материалов. Гунгер нервничал. Страх охватил его. Не ошибся ли он в выборе глин. Верно ли, что "мылянка", которую он хвалил, находил "белее и чище пещанки", - именно та, нужная глина. Дома справляли рождество, но он про рождество забыл. Обжиг затянулся. Когда закончился, из печи вынули масленку (делали по образцу саксонской), увидели оплывшие, покоробившиеся стенки. И цвет "порцелина" был совсем негодный, желтый, жухлый. Так и есть. Перепутал глины. Из "пещанки" надо было обжигать. Это она "белее и чище". Реляция Черкасова была недвусмысленной: открыть "секрет" фарфоровой массы Виноградову и допустить последнего к секретным работам. Легко сказать: "открыть секрет". Открыть то, чего сам не знаешь. "Я свою науку и искусство при делании нынешних проб из-за многих, возникающих при том препятствий ни открыть, ни показать, ни объявить никому не могу". А какой у него еще выход? Так начинается разоблачение отрицательного героя. В дальнейшем мы видим его далеко не таким, как вначале. Падение его будет совершаться быстро. Три года еще у него в запасе, за эти три года ему предстоит растерять все следы благополучия и респектабельности, похудеть, полысеть, отбросить парик и шейный платок, превратиться в слабого старика. Но пока еще он сопротивляется. В глазах Виноградова он разоблачен. Виноградов понял уже, что был на побегушках у неуча. Зачем было учиться семь лет в Германии, зачем тренировать свой ум, растить душу? Чтобы прислуживать невежественному немцу? Гадать вместе с ним: "мылянка" или "пещанка"? Виноградов высказывает эти соображения в неотредактированной форме. Это видно из докладной Гунгера, которая сохранилась. Он обозначает Гунгера непроизносимым словом, взамен которого поставим отточие. Гунгер держится из последних сил, но отступать наконец некуда, и он выкладывает "секрет". Рецепт массы сохранился. Он писан рукой Виноградова на немецком языке и помечен 30 января 1746 года. Вот сколько держался упрямый немец: два года! Под рецептом рукой Гунгера подписано: Кристоф Конрад Гунгер. Переводя рецепт на русский язык, получаем: 6 частей жженого кварца, 3 части измельченной глины, 3 части измельченного алебастра. Из рецепта видно, что состава массы Гунгер не знал. Следующий документ: докладная Гунгера Черкасову. В жалобе говорится, что Виноградов поздно возвращается домой. Гунгер приказал замечать часы его возвращений караульному солдату. Солдат, как видно, сказал Виноградову. В этот вечер Виноградов вернулся в 11 часов и, как поговорил с караульным, тотчас - к Гунгеру. "Солдат без сумнения ему мой приказ открыл, ибо он с такой свирепостью в мою спальню вошел, имея большой кортик и трость в руках, и у меня спрашивал, какой я приказ солдату отдал. - Ни господин барон, пи Трезин, наименьше ж ты, старый..., не можете мне из двора выходить возбранить, хотя я целые ночи приходить не похочу". "Подняв трость, устремлялся меня ударить, и я, щастием своим за двери ухватясь, от него заперся". "Таким образом я здесь в России отпочтеван нахожусь и к тому же от человека, которого я искусству своему обучить имею. Я на фабрику до тех мест не пойду, пока сей безбожный человек при оной быть имеет". Время шло. Гунгер получал тысячу рублей в год. Виноградов - сто восемьдесят. В "секретную" камору его по-прежнему не допускали. Он томился бездействием. Попытки объясниться с Черкасовым ни к чему не привели. Наука, которой он чаял посвятить себя, ускользала. На его глазах она осеняла и делала своим фаворитом его друга и соученика Ломоносова. Тогда как Виноградов препирался с Гунгером, Ломоносов получил кафедру химии в Академии наук, напечатал несколько од, провел опыты над окраской стекла и отыскал секрет берлинской глазури, сделался фабрикантом цветного стекла, занимался политикой и историей. Слава его росла, и отсветы этой славы били в глухие виноградовские окна. Ломоносову покровительствовали при дворе, Виноградова не допускали даже к Трезини, на кирпичные заводы. Наступил момент разрешения конфликта, когда, по логике событий, скомпрометированный отрицательный герой должен стыдливо сходить со сцены, а инициатива должна переходить к положительному герою. Уже мерещился вдали финал, в котором положительный герой блестяще доводит дело до конца и завершает опыты великолепным открытием. Но романист не торопился. Романистом была жизнь XVIII века, а она была тяжела, неповоротлива, медлительна и не в ладах с логикой. В ней была внешняя занимательность, балы чередовались с фейерверками, романы императрицы набегали один на другой, двор жил на колесах, готовый со всей утварью - золочеными креслами, балдахинами, тазами сняться с места и трогаться то в Царское, то в Москву, то обратно в Петербург, но все это внешнее движение было лишь рябью на поверхности воды. Сама же вода - глубока, темна, неподвижна. Омут. Наш роман разворачивается не на сцене, а на берегу "омута". За спиной героев не кулисы, а бездонная глубина, и уход со сцены означает шаг в бездонность. Никто не торопится сделать этот шаг. Гунгер ведет свои настойчивые пробы с маниакальностью отчаявшегося, Виноградов бездействует. Думаю, что именно это время бездействия подорвало его. Душа не была поглощена никаким делом, и те разнонаправленные силы, о которых я уже говорила, действовали в полную меру. Это, видимо, было время напряженной внутренней работы, работы бесплодной, ни к чему не ведущей, смыкающей вокруг него беспросветность. Энергия толкала его к действию, а возможности действовать не было. Единственные действия, которые он мог совершать,- физические, направленные против Гунгера. Жалобы Гунгера учащаются. Толстая трость все чаще мелькает в этих жалобах. Иногда появляются сорванные с петель двери, разбитые стекла, сокрушенная мебель. На вечере у императрицы, за карточным столом, принимая чашку кофе, прусский посол Мардефельд в светской беседе поинтересовался, когда же русский фарфор предстанет перед восхищенным взором саксонцев. Императрица играла глазами цвета воробьиного крыла. В самом деле, когда? Шувалов, стоявший ближе всех, тонко улыбался. Мардефельд уже выиграл у императрицы 300 рублей и продолжал понтировать. Кабинет прислал Гунгеру "вопросные пункты". "Можете ли вы оной фарфор в совершенство привести и обжиг в печи с глазурью чинить или кроме одной массы ничего делать не умеете?" Гунгер ответил запальчиво: он "все порцелинное искусство и всю науку совершенно знает" и скоро представит двору "существительную порцелинную пробу". Проб было много, но "существительных" ни одной. Печь переложили, построили новую глазурную мельницу. Наконец Гунгер вынужден был признать: "Сам себе как пособить больше не знаю". Не иначе, как "оная печь через кого-нибудь заворожена". Тот, через кого, по намекам Гунгера, была заворожена печь, возвращался поздно ночью, ударом ноги распахивал дверь, тяжело падал на стул. Отсидевшись немного, начинал метаться. Он бился за дверью, и караульный солдат с тревогой ловил беспокойные звуки. Они затихали под утро, и солдат, успокоенный, позволял себе вздремнуть. Приказ Черкасова: приступить Виноградову к опытам наравне с Гунгером. Виноградов был трезв все время, пока обжигал сделанную им мелкую посуду: "чайные чашки, чайники, полоскательницы, кофейнички и сахарницы". Посуда выходила "изрядно прозрачна, бела и чиста". Думаю, что с этого времени остервенение, с каким Виноградов относился к Гунгеру, спало. Сужу по тому, что он взял у Гунгера одну из его чашек и обжег в своей печи. Чашка вышла белой. Гунгер воспрял духом. Думаю, что этот обжиг гунгеровской чашки, о котором известно из документов, был актом сочувствия к запутавшемуся, ослабевшему старику. Когда-то было доверие. Оно прошло. Были взрывы страсти. Были приступы отчаяния. Все прошло. Остались два опустошенных человека, имеющие мало общего со своими прежними, полными сил и энергии, подобиями. Вдвоем перед одной задачей. Как они ни ненавидели, как глубоко ни презирали друг друга, они были преданы одной участи. И буйный гений, и усердный арканист одинаково чувствовали за спиной зловещую неподвижность "омута". К дому модного живописца Каравакка съезжались гости. Приехал Гунгер со своим зятем - живописцем Гендрихсеном. Гунгер пытался поправить дела, и свои собственные, и зятя. Незадолго до этого шестнадцать портретов императрицы, писанные Гендрихсеном на финифти, были представлены Елизавете и "явились неугодны, ради плохой работы и великого несходства". Заказов Гендрихсену не делали, он теперь помогал тестю на фабрике, но рассчитывал на заступничество Каравакка и полагал вскоре возвратиться к своей прямой работе. Гунгер бодрился, держался беспечно и даже пережимал. Беспечность выходила какая-то мелкая, суетливая. Но он не замечал. Был в ударе, слышал звук лишь собственного голоса. В середине "суаре" он извлек последнюю "порцелинную пробу", чашку, обожженную Виноградовым, и с торжеством показал Каравакку. Чашка пошла по рукам, разговоры завертелись вокруг нового открытия, дамы восхищались, Каравакк одобрительно кивал головой. На другой день весть о русском порцелине покатилась по Петербургу и докатилась до дворца. Черкасов потребовал чашку. Поскакали за Гунгером. Сам он допущен не был, но чашка была представлена. Проба признана неудачной, выплата жалованья Гунгеру прекращена. Что ж, вот, пожалуй, и заканчивается первое действие. Остается лишь дожить до ноября, и Гунгер вместе со своим зятем получит "абшид". Откроются границы, и предприимчивые саксонцы смогут искать счастья в новых землях или обрести покой на своей старой земле. Но если лошади умчат их через границу, то как быть с образом, который уже существует и от которого никуда не деться, - как быть с "омутом"? Разве справедливо, если неудачливый авантюрист счастливо вырвется из деревянных изб завода, оставив императрице в залог своего молодого напарника? И какой смысл будет заключаться тогда во всей этой истории? Какой резон? Кто будет одурачен? Разве может быть резоном то, что написал сам Виноградов несколько лет спустя: "Чтобы обманщики, волочаги и сумасброды впредь нас так легко обмануть не могли?" Разве во имя этого пишутся романы? Да и обманщик ли он, этот разбитый старик в съехавшем набок парике, по спине которого гуляла палка Виноградова? (Последнее время и не заступались.) Принято считать: обманщик. А я верю: обманутый. Укладывают нехитрую поклажу, увязывают узлы, зять говорит: пора, майн фатер, пора, а он ни рукой, ни ногой шевельнуть не может. Всасывает его, всасывает проклятая трясина, тянет па дно "омут". Он хочет крикнуть, дернуть рукой, ногами, но только выкатывает глаза и исторгает булькающий звук, как будто захлебывается. Смыкаются над Гунгером черные воды "омута". Он навсегда остается в Петербурге. Обманщики обыкновенно успевают унести ноги. В их авантюрах обязательно присутствует момент надувательства, а какое же надувательство, если человек отдает богу душу и в его остекленевшем взоре вместо скорбных ликов любящего семейства отражается ненавистный город? Приехав с желанием одурачить, не сам ли он оказался одураченным? "Разве не властен гончар над глиной?" Помните слова, которые должны были быть написаны на первой вещи? Он думал: властен. Он думал, это простая штука - власть. Он думал, попав в этот город, все покорить: глину покорить, город покорить, набить сундук золотом. А город-то взял и съел! Кювье по одной кости восстанавливал облик животного. Мы реконструируем героев по многочисленным документам, реконструируем их отношения, их драму. Документы бесстрастны. Но, говорят, даже пишущая машинка оставляет на бумаге свой собственный, неповторимый след. Самый бесстрастный документ может кое-что рассказать, в том числе и докладные Гунгера - от самоуверенного: "Хотел бы быть оставлен в покое", до жалкого: "Сам себе как пособить больше не знаю". Запись по латыни в журнале работ рукою Виноградова: "...ныне меня угнетает ряд огромных трудов, заставляет меня до срока быть стариком". Эти прорвавшиеся в официальные бумаги признания вырывают из двухсотлетнего мрака живые лица. Документы разбросаны по разным архивам, и, конечно, я никогда не смогла бы разыскать их все и систематизировать. В уже упомянутой папке, хранящейся в заводском архиве, оказалась самая незначительная часть. Она не проливала никакого света на личности Гунгера и Виноградова. Подготовлялась она, как видно, для истории императорского завода, того отлично изданного и фундаментального труда, который вышел в начале двадцатого века и сейчас стал раритетом. По случайно сохранившимся бумагам можно было представить лишь, как тщательно подготовлялся этот труд. Сколько было перекопировано архивных документов, какая проведена работа по систематизации! Однако эти разрозненные бумаги не проясняли истории открытия русского фарфора. В библиотеке завода я обшарила все полки. Кое-какие следы былого великолепия здесь сохранились: редкие издания, факсимильные альбомы. Я обратила внимание на корешок самодельного коленкорового переплета. В переплете была рукопись. Фамилия автора отсутствовала, и на первой странице значилось: глава первая, основание фарфоровой фабрики в Петербурге. Здесь были собраны и переведены документы XVIII и XIX веков. Пятьсот тридцать пять документов - из Московского отделения Архива Двора, из Государственного Архива, из Архива внутренней политики и других собраний. Г. Л. Ефремов (о нем речь впереди), знаток и энтузиаст завода, уверен, что рукопись эта принадлежит перу Елены Данько и является подготовительной частью работы по истории завода. Возможно, что именно об этой рукописи Горький и дал свой отзыв. Так на пути к очень далекому прошлому передо мной встает еще один человек. Сорок лет назад он сидел, быть может, на этом самом месте и пытался разгадать те же самые загадки. Елена Яковлевна Данько пишет: "Виноградов принялся за "дело порцелина" с неукротимой энергией и отдал этому делу все свои помыслы, знания и силы. По своим научным взглядам и методам работы он был близок Ломоносову". Когда-то их было трое, отправленных за границу. Сейчас Райзер был на екатеринбургских горных заводах, Виноградов - на фарфоровом, Ломоносов - в Академии наук. Сохранились два письма Райзера Виноградову, в которых тот просит передать поклон Ломоносову. Значит, с Ломоносовым Виноградов встречался? Мог ли он обсуждать с ним предмет, над которым бился, и входить в подробности дела? Опыты по созданию фарфора были так строго засекречены, что со всякого, кто посвящался в них, брали подписку: "Ни с кем никогда и нигде о состоянии того дела ни тайно, ни явно не говорить и никому не открывать под опасением по суду жестокого наказания". Предположим, что Виноградов обошел этот приказ и выслушивал советы единственного человека, который мог бы ему что-нибудь посоветовать. Но как тогда быть с его собственным признанием о начале своих работ: "Одним словом, не было такого человека, который бы мне что лучшее показать ли присоветовать мог"? По-видимому, встречи с Ломоносовым исключали возможность обстоятельных разговоров. Может быть, быстрорастущая слава Ломоносова, его новое положение, широкий круг его занятий, постоянная занятость образовали пропасть между ним и его менее удачливым собратом. Можно предположить, что самолюбие Виноградова, и так уязвленное годами унизительного подчинения бездарности, страдало от этих нечастых встреч. Во всяком случае никаких указаний на то, что его поиски были поддержаны кем-нибудь, не существует, а следовательно, Виноградов был один, и жалкая фигура малознающего Гунгера - единственная, бывшая с ним рядом. Одиночество усугубляло его душевную драму. Это было не только одиночество человеческое, хотя и здесь мы не находим никаких упоминаний о близких людях. Он ни с кем себя не связывал, никого после себя не оставил. Но еще более страшное, умственное одиночество сопутствовало ему. Чиновники канцелярии, караульные солдаты, крепостные - вот и все его окружение. Позже, подводя итоги своей работы, он пишет: "...снова бы в поте лица того не искать, что уже искано, и найдено, и верными опытами засвидетельствовано". Он искал в поте лица и в одиночку. Составные части фарфора были известны. Они названы уже в том рецепте, который по требованию Черкасова Гунгер продиктовал Виноградову. Дело в соотношении частей. Три части глины на девять частей кварца и алебастра клал Гунгер. Виноградов пытается делать так же. В записях сорок седьмого и сорок восьмого года - стократно - повторяется эта ошибка. Виноградов, как видно, считает, что неуспех объясняется обжигом. В это время строятся две дровяные печи с голландским мехом, а затем новый угольный горн. Фарфор по-прежнему неудачен. Тогда Виноградов увеличивает содержание глины. Китайцы смеялись: "Господа европейцы весьма удивительные люди. Хотят тело без костей делать, которое (тело) без сих (костей) ни ходить, ни стоять не может". Костями в фарфоре был кварц, мясом - глина. Виноградов принялся наращивать тело. Если фарфоровые пробы Гунгера были попытками создать "гомунулус" из одного лишь скелета, то пробы Виноградова наращивали мясо на скелет. Одновременно он искал нужные глины, пробовал заменить кварц кремнием, прибавлял в массу толченые голыши, менял режимы обжига. Записи в журнале тех лет похожи на настройку бинокля, на попытки точно сфокусировать изображение. И вот наконец изображение читается четко и ясно. Глины в массе оказалось не меньше половины. Как во всяком производственном романе, и в этом есть фон. Сцена постепенно заполняется людьми. Мало тех, которые только ходят в мельничном колесе, размалывая материалы, мало тех, кто заготовляет дрова, топит печи, распускает глину в чанах и процеживает сквозь сита. Появляется еще гончар Филипп Федоров. Его прислали из Гжели, с гребенщиковской фабрики. Кирпичный завод поставляет капсельщика Мирона Ушакова. Поступают на завод "штукатурные ученики" Яков Ильин и Василий Верещагин, по-современному - модельщики. Они появляются не потому, что романисту необходимо изобразить рабочий класс, а потому, что кто-то должен вылепить на гончарном круге посуду, кто-то должен наложить на нее лепные украшения, сделать, скажем, красивую ручку или носик у чайника, и кто-то, наконец, должен украсить вещь позолотой или яркой росписью. Так появляются первые живописцы, крепостные крестьяне графа Шереметева Иван Черный и его сын Андрей. Эти двое начинают в романе новую тему, тему художника. Отныне всякое повествование о фарфоровом заводе и Виноградове для меня немыслимо без этих людей, склоненных над фарфором с кисточкой в руках. С тех пор как опыты Виноградова принесли первые удачи, нас занимает уже не фарфор как материал, не черепки фарфора, а то, что делает фарфор искусством: мастерство формы и красота росписи. Как бумага была изобретена не для заворачивания котлет, так и фарфор изобретали не для изготовления аптекарских ступок и пестиков. С самого первого дня своего существования фарфору сопутствовал художник. В прозрачной фарфоровой поверхности отражался мир: картины жизни, лица людей, цветы и травы. Этот мир был ярким, праздничным, быть может, праздничнее и ярче, чем то, что можно было увидеть, если отвлечься от красок и внимательно посмотреть вокруг. Люди хотели и будут всегда хотеть погружаться в этот мир. Чтобы рисовать на фарфоре, нужны краски. Те краски, которыми пользуется Каравакк, для фарфора не годятся. Секрет фарфоровых красок - это как раз то единственное, что знал Гунгер. Но Гунгер неохотно раскрывал секреты. Создать краски и золото - тоже задача Виноградова. Синие, нетускнеющие цветы, зеленые ветки и травы, золотые гирлянды - все это не увядает благодаря виноградовским краскам. Запись в журнале за февраль 1750 года: "Чашку из глины красил, вишневую, зеленую и синюю краску нажигал в печи, так же и золото наводил. Вышли нарочито, особливо зеленая хороша". Вот, кажется, осуществляется основная идея романа: порок давно наказан, наступает черед торжества добродетели. И первые удачи уже начались. И научные достижения уже внедряются в производство. И те, кого мы назвали "фоном", трудятся со все возрастающим энтузиазмом. Только странные вещи происходят с нашим положительным героем. К нему приезжает кабинет-курьер за готовой фарфоровой табакеркой. Виноградов тихий и задумчивый сидит возле будки с караульным солдатом. Кабинет-курьер находит странным, что на него не обращают внимания и что никто не идет за табакеркой. Он настойчиво повторяет просьбу. Виноградов отмахивается. Кабинет-курьер, несолоно хлебавши, поворачивает в Петербург. Из Петербурга обратно он мчится вскачь. На руках у него инструкции: отобрать, запереть, запечатать, заставить, велеть. "Все работные места и с поклажей запереть и запечатать, и одново ево никуда не пущать, дабы с десперации не сделал чему гибели разложением или сожжением или над собой какого зла... Заставить его делать посуду из лучшей массы и обжигать белую и потом глазурованную". Мы не знаем, как он ответил на это - "заставить", знаем лишь следующее распоряжение Черкасова: посадить на цепь. В мае особый указ: "Зачатое делание порцелина, милостию божией, в такую надежность по сие время пришло, что без сумнения уповать должно видеть оное в самом совершенстве и не в продолжительном времени". В июне благодарность Виноградову за фарфоровые игольнички: "За очаровательные дамские ножки премного благодарен. Они вышли очень хорошо. Живой оригинал не может быть пропорциональнее. Каждый раз, как я буду употреблять одну из этих милых ножек, это не только наведет меня на поучительные мысли, но и напомнит об искусном авторе". Искусный автор сидит па цепи. В том же июне (19 числа) посланы Черкасову два большие "бритовные" блюда. В них налили горячей воды. Одно из них треснуло. 21 июня Виноградов вновь посажен на цепь. 4 июля Виноградов создает чашку из лучшей своей массы и, отсылая ее Черкасову, пишет: "За что я ни примусь, то почти все у меня из рук валится, и в мысли все странное вселяется. Какого здравого рассуждения ожидать там, где одно беспокойство жилище свое имеет. Меня грозят вязать и бить без всякой причины. Я должен работать и показывать". Мы хотим видеть стопроцентно положительного героя. Нас не устраивают помарки в его анкете. Мы хотим, чтобы он боролся с одними лишь производственными трудностями. Мы хотим найти то место, где кольцо сомкнулось, где следствие - сажание на цепь - сомкнулось со своей причиной, но разыскать место разъема уже невозможно. Виноградов попал в кольцо неразъемных обстоятельств. Человек, единожды сидевший на цепи, не может стать вновь респектабельным. В его сознании - трещина. Эта трещина возникла значительно раньше, чем завопили документы, может быть, в годы бездействия при Гунгере, когда ему оставались лишь упражнения с тростью. Теперь в этом больном сознании идет борьба. Человек борется не с производственными трудностями, а с самим собой, мучительно пытается сохранить себя, поддержать состояние равновесия. Тон его прошений, записок - искательный. Записка Черкасова: "Виноградова, буде он вытрезвится хорошо, то его с цепи опустить, а ружья и шпаги ему не давать и вели со двора не спускать". Виноградов Черкасову: "Всепокорно прошу позволения к вашему высокопревосходительству приехать и на оное время шпагу мою дать позволить, которую от меня назад взять всегда состоит в вашей воле". При рапорте приложена чашка с блюдцем из оренбургской глины. Вспоминается державинское: "Я вам даю свободу мыслить, и разуметь себя, ценить. Не в рабстве, а в подданстве числить, и в ноги мне челом не бить". Но свобода мыслить и разуметь себя указом не дается. Она идет изнутри и не может исходить из сознания расщепленного, больного. То преодолевая свою страсть, поднимаясь над нею, то падая, Виноградов в эти годы завершает самые трудные работы: создает конструкцию большой дровяной печи и осуществляет ее постройку так, что не одни только игольнички в виде дамских ножек, но и крупные вещи можно обжигать, создает проект глинопромывального завода, построенного под Оренбургом, создает школу при заводе, куда приняты "22 малолетка". Это очень большие труды. По ним мы можем судить, каков запас сил был у этого человека. Без преувеличения можно сказать, природа создала его гигантом. Заканчивая историю Виноградова, хочу привести слова его, которые я особенно отметила при чтении документов. Места, куда бы их поместить, в моем пересказе не нашлось, и я хочу выделить их отдельно. Виноградов писал, что единственное его намерение - это "намерение чтоб не богатым, но умным через то стать". Когда Шувалов сетовал Ломоносову на то, что с приобретением стекольного завода и крепостных тот становится фабрикантом, Ломоносов отвечал: "Почему ученому быть бедным?" Допускаю, что при определенных обстоятельствах Виноградов мог стать богатым, получить от императрицы разрешение на свой собственный керамический завод или стать управляющим императорского завода, дожить до глубокой старости и сделать для науки еще много хорошего. Для науки это было бы хорошо. Для хозяйства тоже. Но было ли бы это хорошо для того "романа", который своей жизнью написал Виноградов. Обогатился бы его смысл? Из каждого случая человеческого несчастья всякий раз извлекается новый смысл. Несчастьем Гунгера стал его недостаток. (Неосмотрительность.) Несчастьем Виноградова - его громадные достоинства. Избавься он от этих достоинств, превратись в узколобого саксонца, и дела бы его пошли в гору, их противопоставляют друг другу. Елена Данько пишет о них как о прямых противоположностях. А они были лишь двумя сторонами одного несчастья. О ранней (в тридцать восемь лет) смерти Виноградова писали, а о смерти Гунгера - никто. Никого не интересовала его судьба, он нужен был "читателям" лишь до той поры, пока участвовал в интриге. А ведь сопоставление смерти одного и другого приводит к мысли: почему оба они были обречены погибнуть? Нет ли какого-нибудь родственного зловещего обстоятельства? Это обстоятельство - "омут". Немногим удалось задержаться на его берегах. Запись Виноградова: "Ныне меня угнетает ряд огромных трудов, заставляет меня до срока быть стариком". "Преемник изобретателя гораздо щастливее есть. Он всегда по показанному пути без вреда и печали щастливо идти может, но мне такого щастия иметь не удалось". Рапорт подпоручика Тархова: "Обретавшийся при порцелинной мануфактуре бергмейстер Дмитрий Виноградов 21 числа явился тяжко болен, а 25-го волею божею умре". Топ-5: рейтинг криптокошельков для надежного хранения
|
|
|
© OKERAMIKE.RU 2010-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна: http://okeramike.ru/ 'Керамика, фаянс, фарфор, майолика, глина' |