НОВОСТИ   БИБЛИОТЕКА   КАРТА САЙТА   ССЫЛКИ   О САЙТЕ  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Дом на Петроградской

Дом на Петроградской
Дом на Петроградской


...Необычайным и прекрасным был этот дом, на Петроградской стороне, где жил Билибин, умерла Щекатихина и где среди вещей, сохраняющих тот же беспорядок, тот же артистический хаос, живет Мстислав Николаевич Потоцкий, сын Щекатихиной, и его жена Ирина Алексеевна Потапова, дочь художницы Потаповой. Я пришла в их сумеречную квартиру с большим коридором, уводящим в таинственные недра, где, кажется, должны обитать старенькие и добрые духи. Повелитель духов - худощавый, с иссеченным морщинами подвижным лицом, с четко вылепленным подбородком римлянина, в берете, лихо, не без изящества сдвинутом на ухо, в потертом пальто с широкими складками, стал на пороге. Он держал в руках длинный узкий ремешок. У ног его вилась, ни на четверть секунды не останавливаясь, черная собака. Он собрался на прогулку. Собака, как мы быстро выяснили, была спаниелем, но, как всё в этом доме, необычайным спаниелем. Она была раскормлена так, что самый тонкий знаток не узнал бы в этом огромном, лохматом, распираемом радостью, любовью и нежностью животном сосредоточенного и чуткого спаниеля. Эта собака всем бросалась на шею. А когда она бросалась на шею, трудно было устоять на ногах.

Вернувшись с прогулки, мы вошли в комнаты. Я застала вещи врасплох, они не успели занять предназначенных мест и образовали изрядный беспорядок. На ампирном кресле - рисунки, акварели Билибина, Сомова, Бенуа... Когда надо найти что-то, Мстислав Николаевич запускает в эту кучу руку и, пошевелив там пальцами, не глядя извлекает лист. Не то. Нужен Бенуа, а это Лансере. Снова легкое шевеление пальцами внутри бумажной груды, и новый лист. Опять не то. Это Коровин. Ладно, в следующий раз найдем.

На стенах, на столе, на креслах, комоде свалены холсты и листы ватмана, фарфоровые предметы и старинные книги, куски парчи и бисерные вышивки, глиняные античные статуэтки и шитые золотом и жемчугом старинные русские костюмы. В углу комнаты на мольберте - византийская икона. На комоде большой музыкальный ящик. Дребезжащие звуки выпрыгивают из него, рассыпаются по комнате. Он играет что-то вроде "Ах, мой милый Августин". Вещи внимательно слушают. Прислушивается чернобровая маска египетской царевны, пролежавшая много столетий в пирамиде. И улыбающаяся танагрская статуэтка, сделанная еще до нашей эры. И те, кто сидят за вечным свадебным столом па большой картине Щекатихиной. И русские раскрашенные деревянные матрешки, и дымковские кони слушают, навострив ухо. Слушает и черная собака, растянувшаяся у ног хозяина. Слушает и сам хозяин, опираясь на ручки старинного кресла. Со стен на него смотрит фарфоровая живопись его матери. Впрочем, замирать и сидеть в неподвижности, погрузившись в старческое оцепенение, - это никак не свойственно хозяину дома. Он гораздо подвижнее тех несколько неуклюжих мелодий, которые вылетают из ящика его детства. Он быстро поднимается и начинает неустанное движение по комнате, поражающее меня способностью легко ориентироваться и ничего не задевать в этом мире вещей.

В первый же свой визит, уходя, я задела пузырек с тушью и, оглянувшись, увидела, что масляная картина Щекатихиной, прислоненная к ножке стола, вся облита черной жидкостью. Я ужаснулась. Не только тому, что погиб шедевр, но и тому, что сию минуту меня вышвырнут из квартиры и никогда больше не пустят сюда и я так ничего и не узнаю о Щекатихиной. Но королевским жестом Мстислав Николаевич предложил мне продолжать прокладывать путь к выходу, как если бы ничего не случилось. Я только залепетала что-то и услышала в ответ: "Мы ведь здесь живем, а не молимся. А раз живем, значит, и разливаем, и разбиваем".

Непохож был этот дом на дома коллекционеров, где в передней тебя раздевают и разувают и затем ведут в покои как в стерильную хирургическую. Здесь вещи не демонстрировали себя, а жили. Здесь хозяева не были заняты обслуживанием вещей, а тоже жили, добрососедствовали с вещами, входя с ними в равноправные отношения. Появилась Ирина Алексеевна Потапова, изящная, щебечущая, как будто ее на ниточке спустили с небес на кусочек свободного от книг, картин и скульптуры пространства. Она так же ловко лавировала в проходах и, открыв буфет, стала доставать оттуда фарфоровые вещи ленинградского завода. Они как-то сами шли ей в руки, хотя, заглянув в буфет, я подумала, что не могла бы разобраться в нем за целый день. Стол был уставлен вещами, о которых сообщалось с нежностью. "Это мамочкина чашка, а это тети Зиночки Кобылецкой, а шкатулочка - Воробьевского". Я спросила у Ирины Алексеевны, давно ли она была на заводе и не хочет ли взглянуть, как там идет жизнь сейчас. "Что вы! - взмахнула она ручкой. - Я там расплачусь. От одного запаха расплачусь. Там ведь по-прежнему пахнет скипидаром и лавандой? Это запах моего детства".

...Такой это завод. Люди состоят с ним не в служебных, а в интимных отношениях. И радости, доставленные заводом, воспринимаются как сердечные радости и обиды - как горчайшие душевные невзгоды.

Я спрашиваю, где умерла Александра Васильевна Щекатихина, мне показывают. Вот здесь. Она так была тяжело больна, что Мстислав Николаевич брал ее на руки и носил по квартире, как ребенка.

Мстислав Николаевич помнит мать с очень раннего возраста, лет с трех. И помнит не зрением, а внутренним сознанием - как присутствие рядом сильной и властной энергии, охраняющей его и подчиняющей его. Он помнит санки, которые везут его через город к училищу Штиглица (ныне Мухинское). Город очень большой, он утопает в снегах, маленького Славчика не видно в траншее, протоптанной в снегу, он замер, закутанный до глаз, и уставился в мамину спину. В "Штиглице" у мамы работа. Славчика развяжут, распакуют, освободят от капустных листьев старых маминых обносков, и он будет греться у буржуйки. А мама сядет за длинный стол, за которым сидят и другие художницы (в том числе и Потапова с Кобылецкой) и, капнув на стеклянную палитру капельку скипидара, будет растирать краски, чтобы рисовать этими красками на фарфоре. Славчик, согревшись, может бегать по мастерским сколько захочет. Бегать нельзя, только когда расписанные вещи укладывают в коробку, чтобы везти обжигать на заводе. На заводе такой холод, что работать там нельзя,- все художники работают в училище. Если они едут на завод, то Славчик знает, что поедут на паровике. Подойдет паровоз, они залезут в промерзший вагон, и паровоз повезет их вдоль Невы.

На заводе достанут из обжига яркие картины на фарфоровых тарелках. Вот девушка, похожая на гоголевскую Солоху, перематывает шерсть, покачивая золотыми сережками. Вот летит на коньке-горбунке по морозному небу Иванушка-дурачок. Вот Снегурочка в задубившейся шубе стоит, расставив ноги и руки, подставляя солнцу курносое лицо. Позже, находясь в Париже, Щекатихина напишет на фарфоре и портрет своего сына (декоративная тарелка "Славчик").

В это время Щекатихина живет в Доме работников искусств на углу Невского проспекта и улицы Герцена. И дом этот, и обитатели его (включая Щекатихину), и само время описано в романе Ольги Форш "Корабль сумасшедших". Щекатихина живет одна с сыном, муж у нее умер. Портрет Чехонина представляет нам эту женщину, ясноглазую, миловидную, с челкой, падающей на темные, густые брови, и с пышными волосами, собранными в узел на затылке. Она к этому времени уже известна в кругу художников, пока еще как талантливая ученица то Рериха, то Билибина, то Мориса Дени. Она уже много работала в театре, куда ее привел Рерих. С Морисом Дени, как и с двумя другими французами - Валлотоном и Серизье, она знакома с тех далеких времен, когда училась в Академии Рансон, в Париже. Это было в 10-е годы.

К фарфору ее приобщил Чехонин. Когда в 1918 году он стал художественным руководителем завода, он собрал группу из двадцати пяти человек. В ней была и Щекатихина. Тонкий, графичный, пристрастный к рисунку, Чехонин ценил непохожее на него колористическое дарование художницы. Она воспринимала мир чувственно, но одним лишь зрением, а осязала его всей плотностью фактурной живописи. Чехонин замечал, что в театральных работах Щекатихиной сказывалась фарфоровая порода - ее эскизы были яркими пятнами, положенными на белое. Те, кто видели постановку "Сказки о царе Салтане" в конце 30-х годов, говорят, что она своим цветовым звучанием напоминала роспись по фарфору, что это была стихия белого цвета, праздничного сияния.

Прославившая фарфор и прославившаяся в фарфоре, Щекатихина, однако, была развита всесторонне: она писала маслом и акварелью, интересно работала карандашом, оформляла театральные постановки, создавала не только театральные костюмы, но и модели для модных журналов.

О том, как она нашла Билибина, как начался этот союз, написано в воспоминаниях Миклашевского, опубликованных в журнале "Звезда" лет восемь назад. Билибин, живший в 20-е годы в Египте, тосковал по Родине и с радостью ухватился за возможность переписываться со своей бывшей ученицей, которую помнил якобы весьма смутно. Из этой жаркой переписки родилась взаимная привязанность, которая привела к тому, что Щекатихина отправилась в Египет.

Мстислав Николаевич ставит под сомнение достоверность этих воспоминаний в той части, что касается Билибина. Тот слишком хорошо знал Щекатихину, чтобы забыть ее или помнить смутно. Художественная жизнь в Петербурге начала века собрала в "Мире искусств" и поблизости от него не такое большое количество лиц, чтобы кто-то мог кого-то знать приблизительно. Тем более Билибин Щекатихину, с которой работал. В 20-м году в Народном доме (где теперь кинотеатр "Великан") была поставлена опера "Садко" в декорациях Билибина и костюмах Щекатихиной. К моменту постановки Билибина в России уже не было, он уехал в Крым, оттуда в Константинополь, а оттуда судьба эмигранта занесла его в Египет. Он сидел в Каире без гроша в кармане, жгуче тоскуя по России и зачитывая до дыр русские газеты и журналы. Из газет он и узнал о премьере оперы, над оформлением которой работал когда-то. Тут он прислал Александре Васильевне поздравительную телеграмму, с которой и началась переписка. Из писем Щекатихиной он узнал, что она овдовела, живет одна с сыном и работает на заводе. Он тоже многое изведал за эти годы, был измучен, подавлен, тосковал о Родине и жаждал человеческого тепла.

Александра Васильевна рассказывала сыну, что Анатолий Васильевич Луначарский встречался с нею и интересовался Билибиным. Билибин был до того русским, национальным художником, что было бы непростительным небрежением дать ему запутаться, затеряться и погибнуть вдали от Родины, к которой он был не просто привязан, а с которой он был слит. Анатолий Васильевич именно об этом и беседовал со Щекатихиной.

В 1923 году Щекатихина приняла предложение Билибина приехать в Египет и отправилась туда вместе с сыном.

"Нас встретил в порту, - вспоминает Мстислав Николаевич,- высокий человек восточного вида, с черной, как смоль, ассирийской бородой. Александра Васильевна сказала мне: "Познакомься, это дядя Ваня". Он показался мне очень добрым и сразу мне понравился. Как я впоследствии убедился, это был действительно мягкий и добрый человек, и в союзе с Александрой Васильевной не ему, а ей принадлежало волевое начало. Он же никогда не мог ни приказать, ни прикрикнуть, ни топнуть ногой.

В день нашего приезда в Каир он сразу повез нас к себе в мастерскую. К тому времени он немного поправил свои материальные дела. Мастерская была вполне приличной, и к ней примыкали две комнаты.

С первых же дней мы погрузились в стихию местной жизни. Александра Васильевна была человеком жадным до живописных впечатлений, а восток просто обкармливал нас этими впечатлениями. Иван Яковлевич тоже с нашим приездом как-то подтянулся, оживился, почувствовал прилив сил и энергии. Мы бросились смотреть все, о чем Щекатихина знала лишь понаслышке, из истории искусств. Мы ходили в гробницы, спускались туда в полутьме по длинным лестницам, и там Иван Яковлевич фотографировал с какой-то немыслимо долгой выдержкой в полтора или два часа. Он увлекался тогда древнеегипетским искусством, фресками, архитектурой. Он очень себя уютно чувствовал в этом царстве мертвых. Александра Васильевна, напротив, любила не спускаться под землю, а быть па земле - любила толпу, говор, шум, экзотические одежды и, конечно, базар. Восточный базар сам по себе был пиршеством красок и опьянял. Мы сели в Петрограде довольно скромную жизнь. Зимой всегда было холодно. Надо было раздобыть дрова, чтобы топить печку. А здесь было тепло круглый год, базар ломился от фруктов, лавки торговцев пестрели восточными товарами и украшениями, люди были красивы какой-то экзотической красотой. Александра Васильевна тут же схватилась за кисть. У меня в собрании немало картин, написанных тогда. Иногда они с Иваном Яковлевичем писали один и тот же пейзаж, одного и того же араба, но как непохожи их работы! Один - прекрасный рисовальщик - демонстрирует высокую культуру рисунка, добивается большого сходства и объективности. Другая - воспринимает натуру эмоционально, подчеркивает свое отношение к натуре, всегда субъективна.

Мы были просто набиты впечатлениями востока. Однажды Иван Яковлевич потащил нас в какую-то гробницу. Мы спускались туда в сопровождении двух феллахов. Они освещали факелами дорогу. Они первыми вошли в темную гробницу, и она осветилась. Мы вошли следом, и я увидел ярко-синий купол, усыпанный золотыми звездами. Это зрелище так потрясло меня, что очень много лет мне снился этот свод. Уверен, что кобальт последних работ Щекатихиной есть воспоминание и об этом впечатлении.

О фарфоре Александра Васильевна бесспорно говорила тогда с Билибиным. Иван Яковлевич не был безразличен к фарфору. Когда художественным руководителем завода в начале века стал Лансере, он привлек к работе многих художников, в том числе и Билибина. Билибин сделал несколько эскизов для росписи, но в 1905 году, когда он опубликовал карикатуру на Николая II и его посадили под домашний арест, эскизы, разумеется, засунули подальше и никогда о них не вспоминали. Но этот факт говорит о том, что Билибин интересовался фарфором. Он с интересом смотрел, как деятельная и энергичная Александра Васильевна разворачивает собственную фарфоровую индустрию. Микроиндустрию, разумеется. Наверное, он и помогал ей в этом. Прежде всего наладили покупку белья - белого фарфора, предназначенного для росписи. Потом купили муфельную печь, древесный уголь и создали в саду маленький заводик. Помогал его обслуживать один-единственный человек - египетский мальчик. Александра Васильевна написала акварельный портрет этого мальчика.

Этот самый мальчик топил муфель, следил за обжигом и останавливал его. В муфеле обжигались сервизы на древнеегипетские темы, скульптура и тарелки агитационного фарфора, который она продолжала делать и в Каире. Тогда в Египте не было даже советского консульства, и работа Щекатихиной над тарелками с революционной живописью, с серпом и молотом была, можно сказать, работой не только художника, но и полпреда.

Отчетливо помню, что связь с заводом не прекращалась, что на завод Александра Васильевна посылала эскизы росписей, их прекрасно исполняли Рукавишникова и Потапова, затрудняюсь только назвать конкретно, что это за работы. Помню, что отправка таких эскизов обсуждалась в семье.

В Египте я часто болел. Меня била лихорадка, и родители стали искать место с более подходящим климатом. В поисках этого места мы объехали немалую часть Арабского Востока. В пестром этом мире Александра Васильевна была как рыба в воде. Она с интересом на всё смотрела, жадно всё в себя вбирала, но не менялась нисколько. Вообще я заметил, что русские люди за границей не менялись и не перестраивались на чужой манер. Однажды в Бейруте мы сидим в кафе на террасе, на берегу моря. Совершенно бейрутский пейзаж перед глазами. Гарсон, тоже с бейрутским колоритом, на прекрасном французском языке принимает у нас заказ на бейрутскую обычную еду. Гарсон ушел, и вдруг Александра Васильевна говорит: "Иван Яковлевич, а ведь роспись-то внутри кафе по вашим эскизам". Иван Яковлевич удивился, встал, прошел во внутреннее помещение и увидел свою роспись. Он попросил вызвать хозяина, тот вышел, по-французски спрашивает, в чем дело. Билибин объясняет, что он - автор этой росписи. Хозяин горячится, потом говорит: "Я - русский дворянин - никогда не вру. Вы не можете быть автором росписи, так как автор - русский художник Билибин". Иван Яковлевич поклонился: "Билибин перед вами". Тот смутился, стал извиняться: "Знаете, мы так тоскуем здесь, нам хочется каких-то русских напоминаний, а тут старый один живописец-инвалид живет, я и попросил его расписать". Билибин не стал дальше объясняться и вернулся на терассу. Где бы русских ни носило, они повсюду оставались собой. И поддерживали контакты.

Помню, иногда приезжала в Александрию на гастроли Анна Павлова. И всякий раз бывала у нас. Ну и мы, естественно, ходили на ее балеты. Однажды Иван Яковлевич сказал: "Когда же наконец она уедет, я уже устал таскаться по балетам". Вскоре пришла Анна Павлова, и я, жалея Ивана Яковлевича и горя желанием узнать, долго ли ему мучиться, подбежал к ней и спросил: "Тетя Аня, когда ты наконец уедешь?" Павлова удивилась: "А почему ты спрашиваешь?" - "Дяде Ване так надоело таскаться в твой балет". Помню, что Павлова рассмеялась, а родители смутились и быстро заговорили о чем-то постороннем. Павлова не обиделась нисколько. Она знала, что ее искусство в нашем доме любят. Александра Васильевна по ее просьбе делала эскиз костюма лебедя к балетному номеру на музыку Сен-Санса, а Иван Яковлевич - костюм к балету Черепнина "Роман одной мумии", если мне не изменяет память. Да, кажется, вот с таким странным названием был балет.

Между тем в 1925 году блюда с росписью Щекатихиной, в том числе и те, что были рождены в Египте, поехали в Париж на Международную выставку. Они получили там золотую медаль, но автора почему-то приняли за мужчину и в дипломе написали: "месье Тчекатихин". Получать золотую медаль Александра Васильевна отправилась в Париж. За нею потянулись и мы с Иваном Яковлевичем.

На бульваре Пастера, 23 мы сняли большую мастерскую. Под высокими шестиметровыми потолками летало тридцать канареек. Они были самой нежной привязанностью Билибина. Все канарейки имели имена. Одну - серую и незаметную - звали Лебедёныш по имени Марии Лебедевой, ученицы Ивана Яковлевича и подруги Александры Васильевны по петербургской рисовальной школе Общества поощрения художников".

Когда-то Щекатихина вместе с Лебедевой ездили по русскому Северу, знакомясь с народным искусством. Эти поездки были традицией школы. Бывал в них и Билибин. В этих поездках он собирал и изучал старинные русские костюмы - вышитые паневы, парчовые телогрейки, жемчужные кокошники - те самые, что лежали сейчас в доме Потоцкого.

Пока Щекатихина была в Париже, Лебедева работала на ленинградском заводе. Канарейка Лебедёныш напоминала не только о подруге, по и о заводе.

Рассказывает М. Н. Потоцкий: "Мягкость Билибина была беспредельной. Вот вы указываете на графичность его работ и говорите, что они сухие и что, должно быть, отражают его суховатую натуру. Совершенно с вами не согласен! Билибин не был сухим ни в графике, ни в жизни. У него была нежнейшая душа. Однажды, придя из колледжа, я застал его замершим посреди мастерской. Он меня предупредил: "Тихо, Славчик! Лебедёныш гнездо строит, ей мой волос нужен для гнезда". Тут только я заметил серую птичку на голове Ивана Яковлевича.

Зато Александра Васильевна сентиментальной не была. Она всегда была собранной и сосредоточенной только на своей работе. Окружающим она мало интересовалась, если это не имело отношения к тому, что она делала. Это, может быть, у нее в крови было.

Родом она была из Александровска (теперешнего Запорожья). Отец был владельцем кирпичных заводов. И по сей день можно там встретить кирпич с буквой Щ. Однако фабрикантом он был непутевым. Заводы свои то пропивал, то выкупал обратно, и от отца Александра Васильевна ничего не унаследовала. В основном от матери, искусной вышивальщицы и певуньи. (Мать пела в народном городском хоре, а две сестры Александры Васильевны стали певицами.) И у Александры Васильевны был хороший голос. Она, работая, частенько напевала вполголоса.

Первые художественные впечатления Александра Васильевна получила все-таки, думаю, не от матери, а от деда. Тот был кряжистым, могучим стариком, крепким старообрядцем. У староверов печатных книг нет. Книги там пишутся от руки, и книжная миниатюра рисуется тоже от руки в той же технике, что и сотни лет назад. Миниатюру делают в основном женщины. И Александру Васильевну с малых лет усаживали за миниатюру. Может быть, за то, что работала тщательнее, чем другие, дед любил ее больше других братьев и сестер. Всего детей в семье было двадцать два человека.

Впоследствии в фарфоровой живописи Александры Васильевны очень сказались впечатления раннего детства. Да и не только в фарфоре. Ее лики несут в себе иконную традицию, причем той ранней поры, когда икона еще не очеловечивалась, не стала похожа на светский портрет, а была условной, изображала лики по определенному канону, изменять который было строго запрещено. Все лики были сухощавые, высоколобые, с резкими морщинками, с узко прорезанными и пристально напряженными глазами.

Увлечение иконой в начале XX века не только в России, но и повсеместное, еще углубило сходство живописи Щекатихиной со старинным народным искусством. Когда Щекатихина приехала в Париж, там бредили русскими иконами. А она это уже в себя впитала. Она, наоборот, как губка, впитывала то, что делали современные французы в области живописи, не авангардные, которых она бы никогда не поняла, а дети импрессионизма и постимпрессионизма. Она училась у них живописной экспрессии и эту живописную экспрессию сочетала с национальным типажом. Получалась очень своеобразная живопись. Она имела успех. В двадцать шестом году была устроена выставка. Вступление к каталогу написал ее бывший учитель по Академии Рансон Морис Дени. Вот, что он написал..."

Мстислав Николаевич запускает руку в груду бумаг и книг на полу и, не глядя, перебирает в ней пальцами. Он извлекает тоненький буклет и, раскрыв его, начинает переводить:

"Мой дорогой друг! Как может старый художник, дававший Вам раньше советы, служить теперь Вашей молодой славе? Вы хотели несколько написанных мною строк. И хотя они бесполезны, пусть они расскажут о моей симпатии к Вам и вере в Ваш талант.

Я имел возможность оценить Ваши первые пробы. Вы были почти ребенком, но у Вас было дарование художника и Вы были одержимы искусством...

...Я восхищаюсь Вашими рисунками, Вашими картинами, трогательным декором Ваших маленьких чашечек и позолоченных блюдец. Я нахожу здесь поэзию, непосредственность, славянское очарование и женственность... И я нисколько не сомневаюсь, что публика не останется равнодушной к оригинальности Вашего видения и Вашего декоративного воображения".

Дочитав статью, Мстислав Николаевич внедряет каталог в недра бумажной кучи. Поверх нее лежит толстая тетрадь в коленкоровом переплете. Я осторожно раскрываю ее и вижу спотыкающиеся, падающие буквы, написанные дрожащей старческой рукой: "Ужасно, я больше не могу".

Мстислав Николаевич деликатно закрывает тетрадь и зарывает ее поглубже. Я не спрашиваю, видела ли я руку Щекатихиной. Не сомневаюсь - это была ее рука. Не спрашиваю также, что означает эта запись, - знаю, что она означает.

Она лежала здесь, когда всё было позади: и поездки на русский Север, и ледяные зимы 20-х годов, и Париж, и война... Когда давно был похоронен Билибин, скончавшийся в блокаду в подвалах Академии художеств в скудном стационаре... Когда уже никто не помнил ее густой косы и челки, спадающей на брови. "Куда уйдет волна волос - барашками в морских просторах - куда уйдет волна волос - и руки-листья, в шум которых - так много наших клятв вплелось" (Аполлинер).

В. М. Городецкий рассказывал, что, когда скончалась Щекатихина, он написал прощальную статью, начинавшуюся словами: "Умерла крупнейший мастер русского и европейского фарфора..." Он привез эту статью в редакцию журнала "Декоративное искусство". Редактор журнала удивилась: "Вы что? Она давным-давно умерла!" Ее похоронили раньше физической смерти. Она для всех осталась где-то в 20-30-х годах художником послереволюционного фарфора.

...Но вернемся в Париж начала 30-х годов. В доме Билибина принимают в среду. В среду сюда стекаются художники, преимущественно русские. Чехонин, Добужинский, маленький, худенький, экспансивный Трубецкой, Александр Бенуа...

"Помню, однажды сцепились Бенуа с Трубецким из-за скульптурного портрета Александра III работы Трубецкого. Бенуа навалился на Трубецкого и, поругивая памятник, даже сравнил его с дымковской игрушкой. А Трубецкой легко согласился: "Да, я вдохновлялся вятскими игрушками, они у меня в мастерской стояли, я их очень люблю". Интересно, что сам любитель вятской игрушки по-русски не говорил и они беседовали с Бенуа по-французски. Вообще же в нашем доме говорили только по-русски".

Ирина Алексеевна Потапова на мой вопрос, говорила ли когда-нибудь Щекатихина дома по-французски, засмеялась: "Никогда в жизни! Думаю, что она ни слова по-французски не знала. Она умудрилась прожить во Франции, не интересуясь ничем, кроме своей живописи. Я как-то сказала ей: "Александра Васильевна, вы ничего на свете не любите, кроме себя". Она ответила: "Почему ничего? Я еще люблю свои работы".

Они вернулись в Ленинград в 36-м году. Рассказ о том, как Щекатихина в порту сидела на заграничных чемоданах в своих персидских шалях и чалме, относится, как и многое другое, к числу легенд. Чаще всего они носят анекдотический характер, и в них отражаются взаимоотношения легендарных персонажей, острые словечки, которыми они обменивались в ситуациях, в которые попадали. О Щекатихиной можно услышать, что на обсуждении работ она всегда молчала. И если к ней уж очень приставали но поводу какой-нибудь новой работы, скажем, Лебединской, она, поджав губы, говорила одно и то же: "Краска плотно лежит". Что, будучи очень любопытной, она распахивала дверь своей мастерской, чтобы наблюдать за всем происходящим в коридоре. Но, чтобы самой оставаться незамеченной, она установила вокруг стола фанеру на уровень роста и выглядывала из-за нее, когда в коридоре начинался какой-нибудь шум. Можно услышать и историю о том, как после войны какой-то корреспондент настиг Щекатихину в коридоре и попытался взять у ней интервью. "Я здесь работаю и разговаривать не буду",- быстро проходя по коридору, бросила Щекатихина. "Ведь я могу и домой к вам прийти, если позволите". - "Приходите". - "А какой у вас адрес?" - "Точно не помню, но можно узнать в ЛОСХе, они наверняка знают".

Много историй можно услышать на заводе. В большинстве своем они правдивы. Они лишь в деталях отшлифованы народной молвой и носят фольклорный характер. Носители народного фольклора были собраны в художественной лаборатории, работали здесь, бродили по коридору, курили, сидели спина к спине в маленьких мастерских и состояли друг с другом в разнообразных, подчас непримиримых, отношениях. Это был закулисный мир театра с той разницей, что артистизм не покидал обитателей этого мира никогда. Художники были и остаются артистическими, с тонкой нервной организацией, с напряженной духовной жизнью, легко ранимыми. Отсюда и контрасты, и обаяние их среды, приковавшей меня к себе на долгие годы.

Но вернемся к Щекатихиной. Начавшаяся война вызвала сразу же и у нее, и Ивана Яковлевича одну реакцию: никуда не уедем! Иван Яковлевич был профессором. Он не хотел бросать любимую Академию, Щекатихина - свой фарфор. Сын пошел на фронт добровольцем в самом начале войны. Когда блокада ожесточила жизнь до крайности, Бибилина забрали в стационар, Щекатихина не получала рабочей карточки - завод бездействовал. И непонятно, как она жила. Не просто существовала, а работала. Вероятно, в первые месяцы войны, пока еще работали горны, она обожгла золотую чашку. Золото покрывало чашку сплошняком, и по этому золоту агатовым карандашом Александра Васильевна рисовала сцены битвы. Древние россияне бились с псами-рыцарями. Это была клубящаяся, истекающая золотом гравюра.

Работать, наверное, было трудно. Ослабевшие пальцы едва удерживали карандаш, но работа согревала ее, укрепляла остатки сил, и, поработав хотя бы немного, она переставала отчаиваться и не думала, что умрет. Непрактичность ее была такова, что она не догадалась выпить и дать Билибину хранящееся у нее красное крепкое вино. Не догадалась и о том, что старинные русские пряники, которые они считали образцами народного искусства, можно размочить и съесть. Догадайся она об этом - Билибин, может, был бы жив.

Есть такие реликвии, за которыми стоит не одна частная судьба, а судьба времени. Перчатка с руки Вяземского - другая брошена в пушкинский гроб. Осколок, извлеченный из тела солдата. Первая партитура - симфония Шостаковича, исполненная в блокадном Ленинграде. Чашка Щекатихиной - из таких реликвий. Согревая ее в своих руках, Щекатихина передала ей энергию жизни, которая едва теплилась в ней самой. В золотом сосуде сконцентрирована эта энергия, она источается из стенок чашки, из живописи, покрывающей стенки. Эта чашка должна светиться по ночам, и всякий берущий ее в руки приобщится не только к судьбе художницы, но и к стойкости ее духа.

Рассказом об этой чашке я и хотела бы закончить главу о Щекатихиной, если бы не одно обстоятельство.

Мстислав Николаевич Потоцкий подарил государству богатейшее собрание своих родителей: картины и фарфор матери, акварели и картины художников, близких Щекатихиной: Сомова, Добужинского, Коровина, Бенуа, Лансере и других, большое количество работ Билибина, большой иконографический материал. На базе этого собирания в Ивангороде рядом с Нарвой будет открыт музей.

Последние годы Мстислав Николаевич одержим идеей этого музея. Для музея местные власти, принявшие дар, уже выделили большой дом, фотографию которого Мстислав Николаевич носит с собой, как носят портрет любимой девушки. Мысленно он уже переставляет в этом доме предметы, расставляет в витринах фарфор, развешивает по стенам картины. Это будет не музей одного художника, а музей целого художественного направления и картинная галерея. Она призвана, по мнению Потоцкого, подтвердить связь между поколениями художников завода, связь, которая никогда не прерывалась.

P. S.: Пока книга готовилась к печати, в Ивангороде открылась картинная галерея, в которой, помимо основной экспозиции, организуются передвижные выставки.

предыдущая главасодержаниеследующая глава








© OKERAMIKE.RU 2010-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://okeramike.ru/ 'Керамика, фаянс, фарфор, майолика, глина'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь